— Смешно было бы, если бы Сальтернов в конце концов кто-то не стал шантажировать, — ответил Лабрюйер. — Отчего бы и не Алоиз Дитрихс? Но тут у нас неувязка.
— Какая?
— Сальтерн богат и мог бы платить несколько лет. Дитрихс и фрау Сальтерн встретились совсем недавно и совершенно случайно. Покойница очень хотела откупиться от подлеца и, возможно, пообещала ему: милый Алоиз, деньги придут на следующей неделе. Так отчего ему убивать женщину, которая может хорошо заплатить?
— Отчего убивать женщину, которая еще не заплатила, — поправил Стрельский.
— Да, верно. И вот я думаю… я думаю…
Лабрюйер опять замолчал. Стрельский, шагая рядом, не мешал ему — хотя очень хотелось порассуждать.
— Я знаю случаи шантажа, — не объясняя, откуда, продолжал Лабрюйер. — Обычно жертва убивает шантажиста…
— Так, может, покойница и была шантажисткой? Мы-то знаем о ее добродетелях только по рассказам Хаберманши, — напомнил Стрельский. — А у нее были для этого основания! Она могла шантажировать собственного мужа, например, — если он будет ферлакурничать с Селецкой…
— Что делать?!
— Куры строить. В годы моей молодости было слово «ферлакур». Это то же, что «ловелас», только по-французски.
— Буду знать, — пообещал Лабрюйер. — Да, конечно, жена может шантажировать мужа — я и такой случай наблюдал. Только там муж оказался убийцей и грабителем. А наша покойница могла, наверно, пригрозить, что обнародует правду об их браке, но ведь Сальтерн прекрасно понимал — дальше угроз она не пойдет. Ведь если в Риге узнают правду — примерно полгода спустя фрау Сальтерн обнаружат себя в хибаре на окраине Московского форштадта с ножом в руке, очищающей гнилую картошку в ожидании мужа, который целый день, в фартуке и с бляхой на груди, бегает по улице с совком и метлой, убирая конский навоз.
— Логично, — согласился старый актер. — Знаете, когда учишь монолог, нужно сперва определить в нем главные слова, чтобы преподнести их публике на серебряном подносе. Может ли в этом деле главным быть слово «шантаж»?
— Может, — твердо сказал Лабрюйер. — Вы на верном пути, Стрельский. Похоже, дело не в том, что Дитрихс узнал фрау фон Апфельблюм, а наоборот — она узнала Дитрихса. И его появление в Риге показалось бедной женщине каким-то сомнительным, а он это понял. Может ли это стать поводом для убийства?
— Я не полицейский инспектор и не сыщик, — ответил Стрельский, — но это похоже на правду. И тогда нужно пораскинуть мозгами. Чего мог бояться тот человек? Какую опасность для него представляла фрау фон Апфельблюм?
— Вот! — воскликнул Лабрюйер. — Вот главный вопрос! Самое простое — он что-то натворил и прячется в Риге, да еще под чужим именем. И это не мелочь какая-то, если он убил свидетельницу своего прошлого.
— Этот Дитрихс у себя дома много чего натворил — опять же, если верить фрау Хаберманн. Вот вы, Лабрюйер, лучше меня в таких вопросах разбираетесь, — может ли преступник уничтожить свидетеля своих мерзостей десятилетней давности? Да еще совершенных в иной стране — не в России?
— Может. Особенно если в его планах — новые мерзости, — не почуяв подвоха, уверенно сказал Лабрюйер. — Причем крупные, основательные. Если бы покойница кому-то рассказала, что он появился в Риге, да под чужим именем, и это дошло бы до сыскной полиции — она бы уж постаралась отыскать такого дорогого гостя и заставить его убраться, не дожидаясь неприятностей.
— Выходит, после смерти фрау Сальтерн в опасности — сам Сальтерн и Хаберманша, — рассудил Стрельский. — Дитрихс, скорее всего, не знает, что покойница решила ничего не говорить мужу.
Тут со Стрельским свершилось преображение — он заговорил на манер трагедийного героя, даже с благородной паникой в голосе:
— Боже мой, злодей уже наверняка начал охоту на Сальтерна! Бедную старушку мы спасли, но Сальтерна следует немедленно предупредить!
— А знаете, что я об этом думаю? Что хорошо бы ему хоть покуситься на драгоценную жизнь Сальтерна! — сердито выпалил Лабрюйер. — Тогда Горнфельд, может быть, поймет, что Селецкая в этой истории ни при чем! Ведь на жизнь Сальтерна может покуситься именно тот, кто убил фрау Сальтерн. Такие вещи полицейский обычно знают.
Стрельский ничего на это не ответил. Он видел, что творится с Лабрюйером. Старый актер много в жизни повидал — и такие чудаки, как Лабрюйер, ему тоже попадались.
Некоторое время они ехали молча.
— Послушайте, Стрельский… Вы хорошо знаете Маркуса? — вдруг спросил Лабрюйер.
— Ну, встречались прежде… на полдороге из Вологды в Керчь… — загадочно ответил Стрельский.
Лабрюйер цитаты из знаменитой пьесы не опознал.
— Вот что, мне нужно поговорить с Маркусом, но так, чтобы он не отказал мне в просьбе. Вы можете помочь?
— Отчего нет?
— Хорошо…
Они уже ехали по Дуббельну, и уличные фонари время от времени вдруг высвечивали лицо Лабрюйера — ничем не примечательное лицо, а точнее — профиль, тоже ничем не примечательный, можно даже сказать, простецкий: довольно сильно выступающий нос, тяжеловатый подбородок. Лабрюйер молчал — и за версту было видно, что занят исключительно мысленной работой.
Стрельскому был знаком этот отрешенный вид. Такая физиономия бывает иногда у режиссера, складывающего в голове те загадочные кусочки, из которых образуется здание спектакля. А мешать режиссеру возиться с кусочками опасно — много чего о себе любопытного узнаешь.
— А ведь там, пожалуй, тысячи две народу было, — вдруг сказал он.
Стрельский понял — Лабрюйер сильно сомневается, что сумеет угадать, кого на ипподроме встретила покойная фрау Сальтерн.
Но следующую фразу применительно к розыску убийцы артист разгадать не сумел. А звучала она так:
— Значит, говорите, трубу на коптильне сломал? Ну ладно…
Глава пятнадцатая
Маркус потребовал к себе Енисеева — все равно, трезвого, пьяного или похмельного. Насчет Лабрюйера владелец зала был уверен, что тот никуда не денется, разве что Кокшаров выставит его из труппы пинком под зад, а вот заносчивый Енисеев мог в ответ на решение уволить Аяксов просто-напросто хлопнуть дверью. А спектакли-то уже объявлены, и пару Енисеев с Лабрюйером составляют замечательную. Маркус отлично знал, что никакой Лабрюйер не актер, а просто мужчина с хорошим голосом, из-за пьянства опять оказавшийся на мели. Но именно такой, каков он есть, Лабрюйер очень подходил на роль Аякса-маленького, уморительно серьезного, ему и играть не требовалось — играл контраст между двумя Аяксами, и этого вполне хватало.
Про Енисеева же в труппе уже все поняли: бездельник из богатой семьи, обученный пению, развлекается игрой в кокшаровской антрепризе, где можно безнаказанно драть глотку и валять дурака. Он еще и обрадуется, что из труппы уволили. Ему есть на что пьянствовать в рижских ресторанах, трактирах и кабаках.