— Живот схватило. Ездил к своему врачу, — тут же ответил Лабрюйер.
Артисты переглянулись — когда схватывает живот, бегут не на железнодорожную станцию, чтобы провести час в поезде, а совсем в другое место.
Невзирая на милосердные советы, Лабрюйер именно так и сказал Кокшарову, невзирая на присутствие дам.
— Еще один такой приступ — и можете из Риги не возвращаться, — ответил на это Кокшаров. — А теперь — всем репетировать «Елену»! В костюмах! Николев, сбегайте за извозчиками.
Когда приехали в концертный зал, оказалось, что Лабрюйера опять нет. Когда и как его потеряли — никто не понял.
Блудный Аякс появился час спустя, причем вид у него был довольный. Ему повезло — Кокшаров рассердился на Эстергази, Терская вступилась за актрису, началась склока, и когда заново погнали спектакль, опуская вокальные номера, Лабрюйер уже выходил в обнимку с Енисеевым особой, нарочно для Аяксов разработанной поступью: как будто правая нога Енисеева и левая нога Лабрюйера были связаны веревочкой. Потом, правда, веревочка развязывалась, и четыре ноги плели замысловатые кренделя, цепляясь друг за дружку. Все это, сопровождаемое куплетом «Мы шествуем величаво», заставляло публику киснуть со смеху.
Танюша удостоилась похвалы — за неимением Селецкой, она была вполне приличным Орестом, и вокальные номера ей удались неплохо. Николев, игравший Агамемнона, по сюжету — Орестова папеньку, тоже ее втихомолку похвалил и даже поцеловал ручку, при этом оба прыснули: хорошие же рожи будут у труппы, когда все узнают про венчание!
До четверга Танюше с Николевым нужно было еще один подвиг совершить — купить наконец Алеше велосипед. И они его совершили — в Майоренхофе как раз был магазин, где торговали и рижскими велосипедами «Лейтнер», и французскими «Клеман», и английскими «Ровер». Через полчаса выяснилось, что Николев не столь уж лихой велосипедист, как сам о себе рассказывал, и едет не по прямой линии, а по такой, которую в гимназии называют «синусоида».
Узнав, что молодежь собралась в дуббельнский храм помолиться, Терская остолбенела — во-первых, не ждала от Танюши такого всплеска религиозности, а во-вторых, проснулась совесть — ей и самой не помешало бы попросить Господа, чтобы пришел на выручку подруге. Но в этой суете и нос-то попудрить забываешь, а не то что молитву прочитать…
Танюше с Николевым было предложено пойти в эдинбургскую церковь, где собираются столичные аристократы, но они наотрез отказались. Сказали — молиться нужно там, где никакие светские господа не отвлекают, потому что нужно всю душу вложить — речь не о чужом человеке, речь о Валентиночке Селецкой! Потом они сели на велосипеды и покатили в Дуббельн, а Терская, Полидоро, Эстергази, Лиодоров и Водолеев все-таки пошли в Эдинбург, в прекрасную деревянную церковь, украшенную совершенно кружевной резьбой.
Молилась Танюша искренне, от души, а после службы они с Алешей подошли к батюшке и пообещали приехать утром.
— Пост-то держали? — имея в виду три дня без скоромного перед причастием, спросил отец Николай.
— Я молочное ела, — призналась Танюша.
— И я, — честно сказал Алеша.
— Ну, Бог с вами, но потом, как поженитесь, я уж вас прошу…
— Конечно, батюшка!
Спозаранку жених с невестой тайно покинули дачи и вывели велосипеды на Морскую улицу.
— Вперед, — сказала Танюша. Если не считать странной и страшной истории с фрау Апфельблюм и Селецкой, все шло прекрасно, и с каждым днем все ближе был белокрылый «фарман». А о моторе и машинном масле девушка старалась не думать.
— Холодно, — сказал, ежась, Николев.
— По дороге согреетесь.
— Я лучше возьму тужурку.
Оставив Танюше свой велосипед, Алеша побежал обратно.
Морская улица, хотя и не такая роскошная, как главный променад штранда, Йоменская, была благоустроена для гуляний и обсажена жасмином и акациями. Чтобы не попасться на глаза молочнице (во сколько приходила молочница, Танюша, понятно, не знала, но предполагала — ни свет ни заря), девушка встала за кустами.
Ей не так уж часто приходилось видеть летнее утро — а на штранде оно было просто замечательное, пели незнакомые птицы, пахло морем, если задрать голову — взор радовали янтарные под солнечными лучами стволы сосен, куда более высоких и прямых, чем под Петербургом, да красиво кружащиеся чайки. Чаячья романтика объяснялась просто — птицы высматривали рыбачьи лодки, идущие с ночного лова. Крупную рыбу понесут сразу же на рынок или к коптильням, а попавшая в сети мелочь — законный завтрак чаек. У них и ужин бывал законный — вечером, когда на пляж выходили дачники, у многих был припасен кусок хлеба для птиц. Насладиться закатом и развлечься чаячьей ловкостью — они же ловят кусочки на лету, стремительные, куда до них аэропланам! — вот прекрасное завершение долгого, спокойного и полного маленьких радостей летнего дня. Потом — взойти по дощатым настилам, пересекающим полосу прохладного мелкого песка, по щиколотку глубиной, и медленно разойтись по дачам, перекликаясь напоследок, уславливаясь о завтрашнем дне…
Танюша замечталась: обо всем сразу, и о своем явлении на ипподроме в качестве замужней дамы, и о подвенечном платье — жаль, что не будет настоящего, с дорогими кружевами, но если стянуть прекрасную белую блузку госпожи Терской, с шитьем и ленточками, и белую юбку Полидоро с пуговичками на подоле, а на голову — утащить газовый шарф опять же у Терской, то получится неплохо. Только нужно будет все это проделать ночью…
Девушка как раз думала, как бы исхитриться отутюжить блузку, когда услышала шум велосипедных шин. Она удивленно повернулась на звук — те дачники, что приехали на штранд лечиться, конечно, вставали очень рано, брали ванны, пили особую сыворотку и взятую с глубины морскую воду, делали на пляже гимнастические упражнения, совершали часовой моцион, но рассветное катание на велосипедах вроде бы доктора никому не прописывали.
К калитке мужской дачи действительно приближался велосипед, но — с двумя ездоками. Один, стоя, крутил педали, другой ехал в седле. Первый был кто-то совсем незнакомый, с широким и простым лицом, с седоватыми усами, в фуражке и рубахе из небеленого холста, перехваченной черным кожаным ремнем, в зеленых штанах и высоких сапогах. На голове у него была фуражка с кокардой — в овале два почтовых рожка и молнии. На раме он пристроил большую сумку, ремень которой наподобие портупеи пересекал грудь. Словом, человек этот был почтальон — один из тех, кого нанимали на летнее время, когда на штранде появляется несколько тысяч бездельников, развлекающих себя перепиской.
Почтальон остановил велосипед у калитки, пассажир соскочил, и тут оказалось — это Енисеев.
Он что-то сказал велосипедисту, хлопнул его по плечу, и тот укатил в сторону Дуббельна. Енисеев же огляделся, снял соломенную шляпу-канотье, без которой уважающий себя дачник не выйдет из дому даже в ливень, расстегнул просторный светлый пиджак — и заорал бесстыжим пронзительным голосом:
— Мы шествуем величаво, ем величаво, ем величаво, два Аякса два! Ох, два Аякса два!