— Вас любит Наташа Титова.
— Ну у меня были такие подозрения. И что? — Карбони смотрел на меня, как будто сам был подростком-дебилом и мои слова для него ничего не значили.
— Что же вы так тупите? — психанул я. — Она любит вас, я — её. Что тут непонятного?
Он тоже взял табурет и сел. Теперь мне не надо было задирать голову и смотреть на него снизу вверх.
— И что же произошло сегодня? Она тебя бросила из-за меня?
— Нет. Я же не был её парнем. Как можно бросить того, кто тебе никто?
— Значит, — он задумался, — ты спокойно любил Наташу Титову, но вы не встречались… Потом появился я, и любить её, просто сидя на задней парте, стало проблематично.
Его странная логика завела меня в тупик. Я молчал.
— Елисей, — сказал историк, — девушки часто влюбляются в учителей, мальчики — в учительниц. Тут ничего необычного нет. Эти влюблённости быстро проходят, пойми. Если ты любишь Наташу, мог бы ей это показать. Наверняка, она бы обратила на тебя внимание. И влюблённость в меня у неё бы прошла сама собой.
Я пожал плечами.
— Ну а Грааль-то тебе зачем?
— Так, чтобы был. Знаете же эту легенду, будто он счастье приносит. Чем плохо?
— Ну да, Грааль, лампа Аладдина ещё, — сказал историк, вздыхая. — Ты так хочешь волшебства?
— Не помешало бы. Чтобы всё и сразу иметь, легче жить и всё в мире объяснить, — ответил я.
— В принципе я тебя понимаю. Волшебство вроде бы вещь хорошая. Только оно уменьшает человеческие усилия. Всё по мановению волшебной палочки, по чудотворному заклятию и так далее. Делать ничего не надо, сиди на попе и маши этой самой палочкой.
— Я не сидел!
— Сидел, сидел, пока не пришёл я и, фигурально выражаясь, тебя не клюнул. И даже тогда ты не начал прилагать усилия, а занервничал и впал в депрессию. А если ничего не делать, то ничего и не будет. Я тебе это уже, кажется, говорил.
— Врёте вы всё, — ответил я. И меня понесло: — Это только ваша теория, а в жизни — оно по-разному. Понимаете? У вас — так, у меня — по-другому. Вы вот думаете, что есть любовь? А её, оказывается, нет! У меня нет. Мама не любит папу, папа не любит маму. Оба они не любят меня, я не люблю их обоих и каждого по отдельности. Я не люблю Алиску, вас тоже не люблю и весь класс, и всех учителей не люблю. И они меня не любят. Кроме Алиски, но она дура и всё выдумала, что любит меня, меньше дурацких фильмов смотреть надо. И вы, например, меня не любите, я просто свалился вам на голову. И Наташа меня не любит. Она меня сегодня так подставила, я до сих пор не верю!!! Так что любовь — это нечто невозможное для меня, а может, и для всех людей. Нереальное. Может, оно когда-то существовало, только я по рождению уже не застал его. Только намёки, дескать, когда-то с кем-то было, а родители любили друг друга. И прочая туфта. А теперь всё это — прах, история. Как разрушенные заводы, сносимые здания, ржавые гаражи и ненужные уже пожарные вышки. Вот и всё, что мне осталось: смотреть на эту рухлядь, представлять, как это было когда-то, где-то и с кем-то…
— Нет же, нет! — историк воспользовался тем, что я замолчал, чтобы отдышаться, вскочил и замахал руками. — Любовь — это не выдумка. Иначе ничего того, что ты сейчас видишь, не было бы. Без любви ничего не создаётся.
— Тогда кто любил человека, когда создавал его?
— Природа, Бог, как хочешь, но человек был создан, и поверь, создан с любовью, бережно.
Я рассмеялся:
— А тараканов они тоже с любовью сотворили?
— Елисей, мы сейчас говорим о людях. Понимаешь? Мне всё равно есть ли любовь у тараканов, просто я хочу сказать, что она есть у людей. У всех. И у тебя.
— У меня любви нет, — повторил я почти по буквам. — Мне казалось, что есть, но теперь я уверен, что её нет точно.
— Елисей, ты сейчас создал себе миф и ему веришь, — сказал Карбони, — просто ты встал на позицию обиженного человека: ах вот вы как, тогда я вам отомщу. Тебе, как я понял, сегодня сделали больно. Ты не хочешь рассказать, как, но это очевидно. И ты готов делать больно. Пусть так. Но раньше ты никому не делал больно? Просто вспомни?
— И что?
— Просто не делай никому больно, и любовь придёт.
— Как просто…
Историк был безмозглым дураком. Я злился на него, злился на себя за то, что вообще пришел сюда, и ещё на что-то злился, непонятное мне. В кухне повисла тишина. Как бы то ни было, точки над «и» были расставлены. Историк живёт в своём мире, я — в своём. Не пересекаясь. Адьё.
— Ладно, не буду грузить вас своими проблемами. Тем более вам всё равно…
— Мне не всё равно. Елисей, ты слишком зациклился на разрушении. А разрушением ничего не кончается, на месте рухнувшего появляется новое. И это новое нужно увидеть и принять. Жизнь не кончается тогда, когда тебя обидели.
— Освенцим разрушили и сделали музеем. А могли бы детской площадкой. Впрочем, вам виднее, вы историк, — последнее я сказал с особым нажимом и мстительностью.
Ему было нечего возразить. Я встал и прошёл в коридор.
— Елисей. Я не прошу тебя соглашаться с моими словами немедленно. Просто — подумай. Подумай над тем, что надо изменить в себе, чтобы найти добро вокруг себя. Мне кажется, тебе это нужно.
Я кивнул, чтобы он отстал, оделся и ушёл.
• • •
Я наконец принял твёрдое решение уничтожить все Наташины изображения на компьютере, удалить план и стереть из памяти всё, что с ней связано. Последнее было сложнее всего. Стереть из компьютера легко, можно, в конце концов, его развинтить, а попробуй развинтить свои мозги. Как ни старайся, не удастся. Если, конечно, с крыши вниз головой не сигануть. Но это — слабость. И Виктор Валентинович сможет сказать над моей могилой, что я снова ничего не попытался сделать, а просто малодушно сбежал. Ну уж нет.
К тому же Карбони был не прав, я действовал, ещё как! Просто он не знал про план. А знал бы — его бы хватил инфаркт. Ему бы с его мировоззрением быть миссионером или священником. Жизнь в монастыре ему бы подошла…
Стоп! Я остановился возле своего дома. Из распахнутого окна моей квартиры доносились звуки пианино. Мать играла третий концерт Рахманинова. Она очень любила этого композитора и, пожалуй, лучше всего исполняла. Раньше. До пристрастия к выпивке. В последнее время Рахманинов давался ее заплетавшимся пальцам все хуже и хуже.
Однако сейчас играла она безошибочно и довольно долго. Неужели трезвая? Или её посетило какое-то необычное вдохновение? В любом случае это меня устраивало больше, чем её слёзы и истерики. Я бегом поднялся по лестнице. Однако, открывая дверь ключом, музыку я уже не услышал. В квартире была абсолютная тишина. Словно там, внизу, мне всё показалось. Или мать почувствовала, что я приду, и назло мне перестала играть.
— Мам? — позвал я.