– Поверьте, я не стою подобного наказания.
– За любовь народа надо платить, ваше превосходительство, – ответил алькальд.
– К несчастью, это не любовь, а жажда сплетен, – сказал он.
После литургии он попрощался с вдовой Бенхумеа и, поклонившись, протянул ей веер. Но она не приняла веера.
– Окажите мне честь и сохраните его на память о человеке, который так вас любит, – сказала она.
– Самое печальное то, сеньора, что у меня уже почти не осталось времени, чтобы вспоминать, – ответил он.
Священник настоял, чтобы для защиты от жары над ним натянули занавесь, что вывешивают перед алтарем на Страстной Неделе, и под ней его сопроводили от церкви Ла Консепсьон до колледжа Святого Петра Апостола, большого двухэтажного здания с крытой галереей, как в монастыре, вокруг которого росли папоротники и полевые гвоздики, а за зданием виднелся ухоженный огород и росли фруктовые деревья. Коридоры с аркадами в эти месяцы были пустынны из-за сильных ветров, дующих с реки, но жилые комнаты, примыкающие к большому залу, были защищены толстыми известняковыми стенами, которые создавали там неизменный осенний сумрак.
Хосе Паласиос пошел вперед, дабы убедиться, все ли в порядке. Шершавые стены спальни, недавно побеленные известью, слабо освещались через единственное окно с зелеными жалюзи, выходившее на огород. Хосе Паласиос передвинул кровать, чтобы окно было в изножье, а не в изголовье, и генерал мог видеть желтые цветы гуайявы и вдыхать их аромат.
Генерал прибыл, опираясь на руку Фернандо, вместе со священником из Ла Консепсьон, который был ректором этого колледжа. Едва закрыв за собой дверь, он прислонился спиной к стене, с наслаждением вдыхая запах гуайявы, ее ветки стояли в тотуме на подоконнике, наполняя своим ароматом всю комнату. Он долго, пока у него хватало дыхания, стоял так, закрыв глаза и вбирая в себя запахи старинного жилища, успокаивающие душу. Потом внимательно изучил комнату, будто каждый предмет в ней был для него открытием. Кроме кровати с маркизетовым пологом, в комнате были комод красного дерева, ночной столик тоже красного дерева с мраморной столешницей и большое кресло, обтянутое красным бархатом. На стене рядом с окном висели восьмиугольные часы с римскими цифрами, они стояли, показывая час семь минут.
– Хоть это не изменилось! – сказал генерал.
Священник удивился.
– Простите, ваше превосходительство, – сказал он, – но, насколько мне позволено судить, вы никогда здесь раньше не были.
Хосе Паласиос тоже удивился, ибо они действительно никогда не были в этом доме, однако генерал был так настойчив в своих воспоминаниях и рассказывал о своем пребывании здесь с такими подробностями, что все пришли в смятение. Напоследок он попытался взбодрить их своей обычной иронией.
– Может быть, это было в какой-нибудь другой жизни, – сказал он. – В конце концов все возможно в городе, где все только что видели, как отлученный от церкви шествует под алтарным покрывалом.
Немного спустя началась гроза; город, на который обрушился ливень, был похож на корабль, терпящий крушение. Генерал воспользовался этим, чтобы прийти в себя после оказанных почестей, и наслаждался запахом цветов гуайявы, делая вид, что спит лицом кверху, сбросив одежду в сумраке комнаты, а потом заснул по-настоящему в освежающей тишине, наступившей после дождя. Хосе Паласиос понял это, когда услышал: генерал разговаривает во сне – с четкой дикцией и молодой звонкостью, как случалось с ним в те времена только во сне. Он говорил о Каракасе, разрушенном городе, который ему уже не принадлежал, где стены были покрыты оскорбительными надписями в его адрес, а на улицах бурлил поток из человеческого дерьма. Хосе Паласиос, сидящий в углу комнаты, утонув в кресле почти с головой, следил, чтобы никто, кроме людей свиты, не смог бы услышать бессознательные откровения генерала. Увидев в приоткрытую дверь полковника Вильсона, он сделал ему знак, и тот удалил солдат охраны, что бродили по саду.
– Здесь нас никто не любит, а в Каракасе никто не слушается нас, – говорил генерал во сне. – Мы остались одни, наедине с собой.
Последовал беспорядочный поток горьких жалоб – все, что осталось от поруганной славы, дуновение смерти развеяло по ветру. Почти час он был в бреду, пока его не разбудил шум толпы в коридоре и металлический звук властно начальственного голоса. Генерал отрывисто всхрапнул, делая вид, что еще не проснулся, и сказал, не открывая глаз, бесцветным голосом:
– Что, черт побери, происходит?
Происходило то, что генерал Лоренсо Каркамо, ветеран освободительных войн, отличавшийся угрюмым характером и почти безумной храбростью, пытался силой ворваться в спальню раньше времени, назначенного ему для аудиенции. Он не обращал внимания на слова полковника Вильсона, ткнул саблей лейтенанта гренадеров и подчинился только непререкаемой власти священника, и тот вежливо проводил его в соседнюю комнату. Генерал, вскоре узнав обо всем от Вильсона, гневно крикнул:
– Скажите Каркамо, что я умер! Именно так, умер – и все!
Полковник Вильсон вышел в другую комнату, чтобы лично передать слова генерала задиристому воину; тот нарядился ради аудиенции в парадный мундир, увешанный орденами и медалями. Горделивость Каркамо уже как рукой сняло, а глаза увлажнились слезами.
– Можете ничего не передавать, Вильсон, – сказал он. – Я и так все слышал.
Когда генерал открыл глаза, то заметил, что часы по-прежнему показывают час семь минут. Хосе Паласиос завел их, поставив стрелки наугад, и тут же увидел, что то же самое время показывали две пары его часов на цепочке. Немного погодя вошла Фернанда Толстуха и попыталась покормить генерала тушеными баклажанами с помидорами и перцем. Генерал отказался, несмотря на то что не ел со вчерашнего дня, но приказал, чтобы тарелку отнесли в его рабочий кабинет, дабы он мог поесть во время аудиенций. Он не устоял перед искушением и взял из тотумы ветку гуайявы. С наслаждением вдохнул ее аромат, жадно надкусил, медленно, с ребячьим удовольствием разжевал сердцевину, долго смаковал и, наконец, проглотил с глубоким вздохом воспоминаний. Потом уселся в гамак с тотумой и ветками гуайявы на коленях и съел их одну за другой, не переводя дыхания. Хосе Паласиос застал его за предпоследней.
– Так можно погубить себя! – вскричал он.
Генерал беззлобно поддел его:
– Но мы и так уже сделали это.
В половине четвертого, как и было оговорено заранее, он приказал впускать пришедших на аудиенции в рабочий кабинет по двое, чтобы каждый визит длился как можно короче, пришедшему будет ясно, что надо уступать место другому. Доктор Никасио дель Валье, вошедший одним из первых, застал генерала сидящим спиной к свету, проникавшему через окно, в которое была видна как на ладони ферма, а дальше болота, над которыми клубился пар. В руках у него была тарелка с кукурузной кашей, которую незадолго перед этим принесла Фернанда и к которой он даже не притронулся, потому что почувствовал тяжесть в желудке от съеденной гуайявы. Позднее доктор дель Валье выразил свое впечатление от этого визита одной грубой фразой: «Этот человек гроша ломаного не стоит». Каждый из тех, кто пришел на аудиенцию, был более или менее с ним согласен. Даже те, кого взволновал болезненный вид генерала, не выказали сострадания и настаивали на том, чтобы он поехал по окружающим селениям: облагодетельствовал детей, побывал на патриотических собраниях и убедился, в каком плачевном состоянии живут люди из-за нерадивости правительства.