В этот день мы уже не соблюдали распорядок в столовой. В час сиесты мачеха подала простой суп и кусок лежалого хлеба. Но вообще-то мы не ели с вечера понедельника и тогда же перестали думать. Нас парализовал, одурманил дождь, отдал нас присмиревшими и покорными на милость обрушившейся природе. Только корова вздрогнула во второй половине дня. Вдруг глубокий гул встряхнул ее внутренности, а копыта еще глубже увязли в грязи. Постояла еще полчаса, будто уже умерла, но не могла упасть, потому что мешала привычка жить, навык недвижно стоять под дождем, пока привычка не оказалась слабее тела. Тогда она подогнула передние ноги (блестящий темный круп еще вздымался последним усилием агонии), опустила слюнявую морду в грязную жижу и, наконец, под собственной тяжестью отдалась тихой, постепенной и достойной церемонии падения.
– Вот и дошла, – произнес кто-то за моей спиной.
Я обернулась на голос и увидела в дверях нищенку, которая в непогоду пришла просить веточку мяты.
Наверное, в среду я уже привыкла бы к этой пугающей обстановке, если, войдя в зал, не увидела бы придвинутый к стене стол, взгроможденную на него мебель, а с другой стороны, на смастеренных за ночь мостках – баулы и ящики с домашней утварью. Зрелище вызвало во мне ужасное ощущение опустошенности. Что-то случилось за ночь. Дом был не прибран, босые индейцы без рубашек, с закатанными до колен штанами переносили мебель в столовую. В выражении их лиц, даже в их усердии угадывалось отчаяние подавленной строптивости, унизительное смирение перед дождем. Я двигалась безвольно, не выбирая дороги. Ощущала себя заброшенной луговиной, заросшей водорослями и лишайниками, липкими, раскисшими грибами, засеянной отвратительной флорой мрака и сырости. Я была в зале, наблюдала безжизненное зрелище сваленной в кучу мебели, когда услышала голос мачехи из комнаты. Она просила меня поберечься от воспаления легких. Только тогда я поняла, что вода доходит мне до щиколоток, дом затопило, а пол залит плотным, вязким слоем мертвой воды.
В полдень среды еще не рассвело. А к трем часам дня наступила ранняя, нездоровая ночь, с тем же медленным и монотонным, не знающим пощады стуком дождя во дворе. Это были преждевременные сумерки, спокойные и печальные, они сгущались в молчании индейцев, которые присели на стулья вдоль стены, покорные и бессильные перед лицом стихии. Стали приходить вести с улицы. Никто их в дом не приносил. Точные, определенные, они просто доходили, будто их приносила жидкая грязь, что текла по улицам и несла на себе домашнюю утварь и прочую ерунду; последствия далекой катастрофы, мусор и дохлых животных. То, что случилось еще в воскресенье, когда дождь был лишь предвестником спасительной перемены погоды, стало известно в доме через два дня. А в среду новости свалились на нас, будто их подталкивала внутренняя энергия непогоды. Тогда узнали, что нашу церковь затопило и она вот-вот обрушится. Кто-то, кому и незачем было это знать, сказал в этот вечер:
– Поезд с понедельника не может проехать мост. Похоже, река унесла рельсы.
И стало известно, что одна больная исчезла со своего ложа и ее тело сегодня нашли плавающим во дворе.
Испуганная, вся во власти страха и наводнения, я села в качалку, поджав ноги и уставившись во влажную темноту, заполненную смутными пред чувствиями. Мачеха появилась в просвете двери, с лампой над высоко поднятой головой. Она казалась домашним призраком, которого я ничуть не боялась, потому что от меня самой зависела его сверхъестественность. Шла ко мне. Шлепала по воде в коридоре и держала лампу над головой.
– Теперь надо молиться, – произнесла она.
А я видела ее лицо, высохшее и растрескавшееся, будто она только что вышла из своей могилы или была сделана из нечеловеческой материи. Стояла передо мной с четками в руке и говорила:
– Теперь надо молиться. Вода размыла погребения, и наши мертвецы плавают по кладбищу.
Я поспала немного в эту ночь, но вскоре проснулась в испуге от резкого пронизывающего запаха, похожего на запах разлагающихся тел. Сильно толкнула Мартина, который храпел рядом.
– Чувствуешь? – прошептала я.
– Что?
– Вонь. Наверное, покойники плывут по улицам.
Я была перепугана этой мыслью, но Мартин отвернулся к стене и сквозь сон хрипло произнес:
– Это твои штучки. Беременные всегда что-нибудь придумают.
К утру четверга исчезли запахи, потерялось ощущение времени. Само время, перепутанное со вчерашнего дня, совсем исчезло. Уже не было четверга. То, что было вместо него, – что-то ощутимое и вязкое, что можно отвести руками. Там не было ни мужчин, ни женщин. Мачеха, отец, индейцы были грузными, невероятными телами, двигавшимися в трясине дождей. Отец велел мне:
– Не отходи отсюда, пока не скажу, что можно.
Его голос доносился откуда-то издалека, казалось даже, что он доходил не через слух, а через осязание, которое еще работало.
Но отец потерялся во времени. Когда настала ночь, я позвала мачеху и попросила ее проводить меня в спальню. Я мирно, спокойно спала всю ночь. На следующий день обстановка была такой же: без цвета, без запаха, без температуры. Проснувшись, я перебралась в кресло и сидела неподвижно. Казалось, не все во мне еще проснулось. Вдруг я услышала гудок. Долгий, тоскливый гудок поезда, убегающего от непогоды. «Очевидно, прятался где-то», – подумала я. А голос за моей спиной как бы ответил на мою мысль: «Где?»
– Кто тут? – спросила я, оглянувшись. И увидела мачеху у стены, ее длинную, иссохшую руку.
– Это я.
– Слышишь?
Она ответила, что да, наверное, поблизости просветлело и починили пути. Подала мне поднос с едой. Она пахла чесночным соусом и сливочным маслом. Это была тарелка супа. Смутившись, я спросила мачеху, который час. И она усталым голосом, отдававшим смирением, произнесла:
– Должно быть, половина третьего. Вообще-то поезд не опаздывает.
– Половина третьего? Как я могла проспать столько?
– Не так уж много ты спала. Сейчас не больше трех.
И я, чувствуя, что тарелка дрожит в руках, пробормотала:
– Половина третьего пятницы…
А она, монументально спокойная, усмехнулась:
– Нет, четверга, дочка. Все еще четверг, половина третьего.
Не знаю, сколько времени я была погружена в это сонное состояние, когда сами ощущения потеряли значение. Знаю только, что после бессчетных часов услышала голос в соседней комнате:
– Теперь можешь переставить кровать сюда.
Это был усталый голос, но не больного, а выздоравливающего. Потом услышала плеск воды. Не шевелилась, пока не поняла, что лежу горизонтально. Тогда почувствовала огромную пустоту. Ощутила вибрирующую, неестественную тишину дома, невероятную неподвижность всего. И вдруг ощутила свое сердце холодным камнем. «Я умерла, – пришло в голову. – Боже, я умерла». Подпрыгнула в кровати. Крикнула:
– Ада, Ада!