– Какая блядь назвала меня старой мымрой?!
Агата тихо ойкнула и спряталась за меня.
В дверях стоял пьяный и растерзанный греческий принц с тусклым огнем в глазах, а на шее его висела, как очень большой и мятый галстук, мадам Луиза…
И вот здесь, господа, уже не в первый раз меня восхитили англичане. Ведь что бы сделали русские? Побили бы сначала принца, а потом бедняжку Агату. Или наоборот: сначала Агату, а потом принца. И долго бы потом мучились от осознания подлости бытия. Что бы сделали гордые французы? Часть их попортила бы прическу мадам, а оратор-аматер часа два без перерыва обличал бы гнусный порок, – меж тем как вторая часть тихонечко бы увлекла мадам в более надежное место. Что бы сделали немцы? Засадили бы парочку в разные – подчеркиваю, разные! – канатные ящики, а прочую публику разогнали по каютам.
Чем бы исчерпали вопрос навсегда. На мой же особый взгляд, единственные, кто в этом деле заслуживал мордобоя, были телохранители принца, которые, мерзавцы, все знали, но помалкивали. Хотя, опять же – служба… Англичане же, пожилая чета, просвещенные мореплаватели, бросились к виконтессе и принцу, как к потерпевшим кораблекрушение, словно шлюпка та не качалась над палубой, а была долгое время игрушкою волн и стихий. «Потерпевших» стали отпаивать кофием, укутали пледами, потихоньку увели прочь с глаз. Виконт дю Трамбле даже не подошел к счастливо обретенной супруге, а продолжал демонстративно оказывать знаки внимания польской графине. Оркестр вновь заиграл, инцидент обрел, наконец, свое естественное завершение, участники расследования вздохнули и слегка расслабились, и даже Петр Демьянович пригласил на тур вальса даму в красном домино.
– Похоже, Ник, что нам придется богатеть старыми проверенными способами, – сказал Атсон. Дырку в платке он все-таки провертел.
– Была у собаки хатка, – сказал я по-русски и перевел ему дословно.
Марлен танцевала с обоими братьями-итальянцами одновременно. Оркестр специально для них играл тарантеллу. Это надо было видеть.
– А знаете, Ник, кто был тот парень с гидроплана? Я тут пошептался с командой.
Сын нашего судовладельца.
– И всего-то? – спросил я.
– В том и дело, что не всего-то! Он псих, он сдвинулся на вашей Марлен. Вбил себе в башку, что должен добиться ее внимания! Папаша, понятно, ни в чем ему не отказывает. Его, правда, посадили под замок…
Стоило Атсону это произнести, как на кухне, слышимые даже сквозь звуки оркестра, обрушились котлы и кастрюли. Я обернулся. Из проема двери, соединяющей кухню с рестораном, вырвался человек в белом трико, белом колпаке и с набеленным лицом. Этакий Пьеро. Он дикими глазами обвел публику и бросился к танцующим, оставляя на паркете мучные следы.
В руке Пьеро прыгал огромный старинный пистолет.
Бравые итальянцы брызнули в стороны. Оркестр взвизгнул и стих. Летчик Эрнст и фон Штернберг рванулись было вперед, но на них повисли какие-то девушки.
Пассажирский помощник стал медленно и острожно приближаться к Пьеро.
– Стойте, Джордж! – крикнул Пьеро. – Не подходите! Я здесь, где должен быть! Или я застрелю вас, а потом себя!
– Ну и на здоровье, – хмыкнул Атсон.
Наступила полная тишина. Марлен стояла перед ним, прямая и бледная.
– Вы мой смысл быть, – заговорил, упав на колени, Пьеро. – Без вас я не мыслю ни огня, ни тьмы, ни ветра. Там, где мы никогда не сойдемся, нет неба, земли и воды. Нет даже мрака. Я вижу единственный путь избавиться от кошмара, худшего, чем смерть – это принять смерть от вашего взгляда. Я умру здесь сейчас перед вами, и нет высшего счастья, нет большего блаженства!
М-да. В какой-то мере я мог понять юношу: сам в его годы резал себе вены и травился цианистым калием (не помогло) – но никогда не делал этого на людях!
Кроме того, речь шла о Марлен.
Между тем юноша бледный со взором горящим поднес огромный свой пистолет к голове, подержал, опустил. Ткнул в грудь. Пистолет не помещался: Это живо напомнило мне унизительнейший эпизод месячной давности – и я решился. Даже не то чтобы решился: не выдержал. Не вынес.
Низость – применять гримуар против непосвященного. Я же – применил.
Надеюсь, никто ничего не понял.
В полном молчании я пересек зал, подошел к Пьеро и вынул из его дергающейся руки пистолет, тяжелый дуэльный пистолет с серебряной насечкой и гербом герцогов Мальборо на рукоятке. Пьеро, не заметив потери, продолжал подносить руку то к виску, то к груди:
Потом его увели.
Дуэль и смерть Маяковского. (Москва, 1930, 11 апреля)
Звонок буркнул в недрах квартиры, тут же торопливо забухали шаги. Цепочка звякнула, дверь распахнулась.
Хозяин, несомненно, ожидал увидеть кого-то другого. Вернее – другую.
Мужчинам не дарят таких улыбок.
– Ну, здравствуй, Владимир, – сказал я. – Или не рад?
Улыбка сменилась багровым взглядом быка, впервые попавшего на арену.
– Гху… – сказал он, давясь внезапно моей фамилией. – Николай? Так ты?..
– Чудесное спасение августейшего семейства во время крушения на станции Борки, – сказал я. – Помнишь такую картинку?
– Да, – он, как ни странно, уже взял себя в руки. Будто каждый день к нему заявлялись в гости давным-давно расстрелянные знакомцы. – Заходи. Только, извини…
Он говорил в нос, и глаза его слезились.
– Я не займу тебя долго…
Н-да… Жил Маяковский скудно. Я уже слышал об этом, но действительность превзошла ожидание. Комната его напоминала скорее просторную канцелярскую папку, чем жилье. Шведское бюро светлого дерева, девичья кушетка под байковым одеялом, этажерка с журналами и газетами…
– Не ценит советская власть своего рапсода, – сказал я. – Вон Горький…
– Николай, – выговорил он слишком ровным голосом. – Скажи лучше мне сразу: ты эмигрант?
– Внутренний, Владимир. Внутренний. Это не преследуется.
– Много ты знаешь… Ну – живешь ты под своей фамилией?
– Как когда. Сейчас я то ли Овсов, то ли Седлов: что-то такое лошадиное.
– Шутишь, да? Ты уже раз дошутился…
– И что рассказывают?
– Много всякой ерунды… Давно было, не помню. Но почему ты живой? Телеграмма Горького успела вовремя?
– Да нет, опоздала, как и следовало ожидать. Просто плохо стреляют господа чекисты, – я засмеялся. – Злато туманит им очи…
– Ты говори, да не заговаривайся, – нервно сказал он.
– Не поверишь, но чистая правда. А что ты так нервничаешь? У тебя как, прямой провод на Лубянку? – сказал я. – К Якову Сауловичу? Или так надеешься докричаться – благо, рядом?