Мистер Дюбуа сделал паузу. Кто-то клюнул на закинутую наживку.
— Сэр! А как же «жизнь, свобода и своя доля счастья»?
— Ах, эти «неотъемлемые права»! Каждый год кто-нибудь да процитирует это великолепное стихотворение. Жизнь? Какое право на жизнь у человека, который тонет в Тихом океане? Волны не услышат криков. Какое право на жизнь у человека, который должен умереть ради спасения своих детей? Если он решит спасать свою собственную жизнь, сделает ли он это по «праву»? Если два человека умирают от голода и каннибализм — единственная альтернатива смерти, какой из двоих имеет больше прав на жизнь? Что до свободы, то герои, которые подписывали тот великий документ, дали обет купить свободу ценой собственной жизни. Свобода никогда не была неотъемлемым правом, ее регулярно приходится покупать ценой крови патриотов, или же она исчезает. Из всех так называемых прав человека свобода — самая дорогая, и цена на нее не упадет никогда. И уж даром она вообще не дается. Третье право — «стремление к счастью». Да, вот уж что неотъемлемо! Но только это — не право. Просто естественное положение вещей, которое тираны не могут отнять, а патриоты дать. Бросьте меня в застенок, сожгите меня на костре, коронуйте царем царей, я буду стремиться к счастью, пока жив мой рассудок, но ни боги, ни святые, ни мудрецы, ни наркотики не гарантируют, что я его достигну.
Мистер Дюбуа посмотрел на меня.
— Я уже говорил, что термин «малолетний преступник» — противоречив сам по себе. «Преступник» означает «преступивший свой долг». Но «долг» — понятие взрослых. Малолетние становятся взрослыми тогда и только тогда, когда воспринимают понятие долга и ставят его выше собственных интересов. Никогда не было и никогда не может быть «малолетнего преступника». Но на каждого малолетнего правонарушителя найдется один и более взрослых преступников — людей, которые в зрелые годы либо не сознают своих обязанностей, либо, зная долг, нарушают его. Вот тот самый гнилой столб, обрушившийся и похоронивший культуру, во многих отношениях замечательную. Молодые балбесы, которые наводнили улицы, были симптомом величайшей слабости; граждане — а тогда гражданином считался каждый встречный и поперечный — возносили и славили миф о «правах»… и забыли о долге и обязанностях. Ни одна нация не продержится на такой конституции.
Я принялся было гадать, к какой категории полковник Дюбуа отнес бы Диллингера. Был ли он малолетним правонарушителем, который достоин жалости, даже если от него придется избавиться? Или он был взрослым преступником, который заслуживает лишь презрения?
Я не знал и никогда не узнаю. В одном я был уверен: Диллингер никогда больше не сможет убить маленькую девочку.
Это меня вполне устраивало. Я заснул.
9
В этом подразделении не место тем, кто красиво проигрывает. Нам тут нужны крутые hombres, которые пойдут и победят!
Адмирал Йонас Ингрэм, 1926
Когда мы справились со всем, что «топтуны» могут сделать на равнине, нас перебросили в крутые горы, чтобы мы занялись делами покруче. Это была канадская часть Скалистых гор между пиком Доброй Надежды и горой Уоддингтон. Лагерь сержанта Призрака Смита был здорово похож на лагерь Карри, только был гораздо меньше размером, да рельеф местности здорово отличался. Ну, правда, и третий учебный полк тоже уменьшился. Начали мы с четырех тысяч, теперь нас было около двух. Роту нашу переделали во взвод, а батальон на плацу выглядел ротой.
Но называли нас по-прежнему, а сержанту Зиму никто и не думал вручать нашивки комвзвода.
Потогонные мероприятия приняли более индивидуальный характер, здесь на душу населения приходилось больше инструкторов, чем раньше. Сержант Зим возрадовался, что держать в уме ему надо только пятьдесят рядовых, вместо почти трех сотен, и не спускал аргусовых глаз с каждого из нас, даже если его самого не было рядом. В общем, стоило свалять дурака, тут же выяснялось, что Зим стоит как раз у тебя за спиной.
Тем не менее, вздрючки его приобрели дружелюбный характер, чем пугал он нас до смерти. Мы тоже изменились, от полка остался лишь каждый пятый новобранец, и все мы были почти солдаты, вот Зим и старался довести работу до конца, а не разогнать всех к чертовой бабушке.
И капитана Франкеля мы стали чаще видеть; теперь он тоже учил нас, а не просиживал штаны за столом, и знал всех нас по имени и в лицо, и, похоже, завел у себя в голове досье на каждого, где отмечал, как кто владеет тем или иным оружием, как разбирается в снаряжении, помимо того, сколько у кого нарядов вне очереди, медицинских пометок и получал ли солдат из дома письмо на днях.
Обращался он с нами поласковее, чем Зим; слова у него были помягче, и нужно было выкинуть по-настоящему глупый фортель, чтобы согнать с капитанского лица дружелюбную ухмылку. Но обманываться не стоило, под той улыбкой скрывалась бериллиевая броня. Я так и не сумел выяснить, кто был больше солдатом, сержант Зим или капитан Франкель. Я имею в виду, если снять все лычки и нашивки и представить, будто оба они рядовые. Без вопросов, они оба были лучше любого из инструкторов, но — кто из них двоих? Зим все делал подчеркнуто безупречно и со стилем, как будто был на параде. Капитан Франкель все то же самое выполнял энергично и со смаком, как будто играл. Результат у обоих был одинаковый — и никогда не достигался с такой легкостью, какую пижонски демонстрировал капитан.
А толпа инструкторов нам была действительно необходима. Прыгать на ровном месте, как я уже говорил, просто. Собственно, в горах скафандр прыгает так же высоко и легко, но все же есть разница, когда прыгаешь на вертикальную гранитную стену меж двух елей и в последний момент теряешь контроль над двигателями. У нас было три несчастных случая, двое умерли, один угодил в госпиталь, его списали как негодного к службе.
Но без скафандра, просто с крючьями и веревками, на ту стену влезть было еще сложнее. Особого толку в альпинистских упражнениях я не видел, зато давно научился держать рот закрытым и учиться всему, что велят. Освоить скалолазание оказалось не так уж и трудно. Если бы год назад мне кто-нибудь сказал, что я полезу на солидный камешек, гладкий и строго перпендикулярный к земле, я бы рассмеялся тому в лицо. Я — житель прибрежных земель. Поправка: я был им. Произошли некоторые перемены.
Я только начинал осознавать, насколько изменился. В лагере Смита у нас была свобода… в том смысле, что мы могли поехать в город. О, в лагере Карри мы тоже были «свободны». Я имею в виду, что в воскресенье днем, если не в наряде, можно было отметиться у командира и идти гулять — только в лагерь вернись к вечерней поверке. Но на прогулке, кроме кроликов, ничего не увидишь. Ни девушек, ни театров, ни танцплощадок и прочего такого.
И все-таки даже в лагере Карри мы вовсю пользовались предоставленной свободой; порой просто необходимо уйти подальше, чтобы не видеть палатки, сержанта, опостылевших уродливых рож своих лучших друзей… и чтобы никуда не бежать, а просто заглянуть себе в душу и послушать ее. Эту свободу можно было легко потерять; могли запретить покидать лагерь… или расположение роты. Что означало, что ни в библиотеку нельзя было попасть, ни в то, что называлось «палаткой для отдыха» (где хранилось несколько наборов для игры в парчизи
[9] и прочие, столь же разухабистые развлечения)… А вообще-то могли приказать не покидать палатки до особого распоряжения.