– Я тебя не вижу, – в голосе промелькнула злость. – Не могу повернуться, и темно.
– Зачем тебе меня видеть? – спросила она.
– Чтобы знать, с кем я говорю. Почему бы тебе не подойти к окну, чтобы я мог тебя видеть?
– Потому что мне вполне удобно на стуле. Мне тепло, я в пальто. Я здесь для того, чтобы убедиться, что с температурой ты справляешься, принести тебе еду, если ты захочешь есть, и у меня нет никакого желания подходить к окну, чтобы ты увидел мое лицо. Зачем тебе мое лицо?
– Зачем у тебя лицо? Зачем у тебя тело?
– За тем же, зачем и у всех. Чтобы жить в этом мире.
– Тогда почему бы не показаться мне, чтобы я мог жить в этом мире?
– Когда солдат привозят с передовой, после того как они пробыли без женщин несколько месяцев или даже год…
– Или целых два года.
– Они влюбляются в первую же женщину, которую видят. Ты можешь ничем не отличаться от ножа для масла, но они все равно влюбляются в тебя. Это не так и приятно, но происходит постоянно, и мне уже надоело. Даже ослепшие, с изуродованными лицами влюбляются в голос, хотя и представить себе не могли, что смогут еще раз. А что я могу им дать? Ничего. Я всего лишь женщина. Я не конец войны, не конец страданий, не магическое высшее существо, которое сотрет из памяти все, что они видели.
– Ты знакома с творчеством Джорджоне? – спросил Алессандро, попытался сесть, но упал обратно на подушку. – Джорджоне написал картину, которая противоречит твоим словам. На картине женщина утихомиривает бурю, и она – единственная надежда солдата. Тебе, возможно, не нравится эта идея, для тебя это чересчур, но то, что ты отрицаешь, а Джорджоне утверждает, – истина. Я знаю, что некоторые солдаты возвращаются с передовой, прямо одержимые сексом. Я слышал мужчин, которые говорят как животные, даже о своих женах. Они отправляются домой в увольнительную и трахают жен, пока не стирают там все до крови.
– Стирают у кого? – спросила она, гадая, почему позволяет мужчине говорить с ней подобным образом.
– У обоих. Они словно жаждут крови. Трахаются до крови, а то и дальше.
– Откуда ты знаешь?
– Они откровенно об этом рассказывают. Самые грубые думают, что это чистая механика: слишком много дней без секса, простая арифметическая теория трения, вода за дамбой, как ни назови. А потом они говорят так, словно другие солдаты, которые смотрят на них, сидя на земле, более важны, чем жены, оставшиеся дома. Они напоминают котов, которые бросают задушенную мышку у твоих ног.
– Ну не знаю…
– Зато я знаю. Это как-то связано с идеей аккумулированного желания, и многие солдаты чувствуют, что ими движет нечто менее грубое, чем они думают, но у кого есть время в этом разобраться?
– У тебя.
– Только потому, что ты заставила меня думать и говорить. Если бы позволила взглянуть на себя, слова стали бы излишни.
Она ничего не ответила. Это его обнадежило.
– Ладно, тогда придется продолжать говорить… и мне нравится говорить с тобой. Когда солдаты возвращаются домой, их первое желание, знают они об этом или нет, иметь детей, потому что дети – единственное противоядие от войны. На картине Джорджоне женщина и ее дитя спокойны, они – центр вселенной. Солдат может сбиться с пути, река выйти из берегов, но мать и дитя будут спасать мир снова и снова.
– Какое это имеет отношение ко мне? Я ведь тебе сказала. На моем месте могла оказаться любая женщина.
– Это правда. И на моем месте в окопе мог оказаться любой мужчина, дрожащий, раненый. Низведение к изначальному – это не бесчестие. Никто не узнает тебя лучше, чем тот, кто познал тебя, когда с тебя сорвано все наносное. Никто не познает тебя лучше, чем такой, какая ты сейчас, сидящая на стуле в пальто в этой холодной, темной комнате, голодная и уставшая.
– Ты не видишь меня, – ответила она. – Ты не знаешь меня. Мы не видели лиц друг друга. Мы можем испытывать определенное влечение, потому что, возможно, у нас сходное прошлое, и теперь мы барахтаемся в этом месте, но после войны все это исчезнет. Для двух людей на спасательном плоту в море появление корабля меняет все.
– Все зависит от того, сколько времени они провели на плоту, – возразил он.
– Ты не сдаешься?
– Пока нет.
– Ты один из миллиона солдат. Я каждый день говорю с сотней. Половина влюблена в меня. Это ничего не значит.
– Я ни о чем не прошу, – сказал Алессандро.
– Ты думаешь, что покорил меня?
– Нет.
– Тогда откуда такая уверенность?
– Уверенность в чем?
– Отстраненность.
– Во мне никакой отстраненности нет. Я только уверен, что прикоснулся к истине.
– Откуда ты знаешь, что я вернусь? Я без проблем могу поменять тебя на кого-то еще. Кроме того, нас переводят в другие места так же, как и солдат. Завтра я могу оказаться в Тренто. А ты даже можешь умереть.
– Тогда я не в том доме.
– Извини. Температура – это хороший признак. Ты в том доме.
– Почему я не могу повернуться? Чувствую себя парализованным?
– Когда у тебя температура и ты спишь в одном положении на холодном воздухе, такое бывает.
– Не вернешься, значит, не вернешься, это будет означать, что ты не та женщина, которую я себе представляю. Я-то думал, что ты такая. У тебя прекрасный голос. И однако неважно, исчезнешь ты или нет, потому что останутся другие.
– Ты бредишь, – сказала она.
– Это точно.
– Когда я вернусь через несколько часов, если ты проснешься, если не будешь бредить, у тебя не будет необходимости чувствовать себя неловко.
– Любовь ставит в неловкое положение только тех, кто не может любить. Кроме того, я не говорил, что влюбился в тебя. Ты говорила.
– Хотя я тебя не видела, не буду говорить, что меня не влечет к тебе, но, думаю, через день-другой я смогу тебя забыть. Здесь это обычное дело. Нельзя узнать человека за пять минут. Нельзя влюбиться за пять минут.
– Пожалуйста, возвращайся, – попросил он.
* * *
На следующее утро похожая на цаплю медсестра, индианка, пришла, чтобы померить Алессандро температуру, сменить повязку, принести завтрак. Когда меняла повязку, ее прикосновения были очень нежными и информативными. Он понял, что тот, кто женится на ней, будет наслаждаться ее умом, благодарностью и добротой до конца своих дней и, возможно, узнает нечто, даже более завораживающее, чем романтическая любовь.
– Когда ты вернешься? – спросил Алессандро.
– К обеду.
– Как насчет вечера?
– Вечерняя смена – не моя.
– А чья?
Цапля пожала худыми плечами.