— На сегодня ты от работы свободен.
— Да ведь дел-то сколько!
— Никаких возражений. Я не хочу, чтобы ты слег.
Услышав резкие, категоричные нотки, я обрадовался. В больнице-то он был любезный, предупредительный. Сверх всякой меры. Теперь же я видел перед собой давнего, хорошо мне знакомого Коре Нурдагуту. Человека решительного, не терпящего возражений. Я очень надеялся, что сейчас Коре скажет, чтоб я не переживал из-за этого театра в кафе, но не тут-то было. Совсем наоборот. Он сказал, что я отлично справился и с газетчиками, и с дочкой этой, на лесть не поддался, не хвастал, хотя многие на моем месте наверняка бы не устояли. С другой стороны, и под скромнягу косить не стал, что тоже хорошо.
— Ты сыграл натурально и выглядел вправду растерянным. — Коре улыбнулся, словно вдруг обнаружил, что прибабах-то у меня покруче будет, чем все думают.
Мы заехали в подземный гараж под управлением и припарковались. Я думал о стариковой дочери — как было бы замечательно, если б она от радости, что отец жив, бросилась мне на шею, так нет, слезу пустила, в непомерных благодарностях рассыпаться принялась. Могла бы и без этого обойтись, сказать о своих чувствах поспокойнее.
Я прошел к лифту, нажал на кнопку.
— Кофейку выпьешь? — спросил Коре.
— Я ж не при смерти.
Он засмеялся. Пора бы и мне развеселиться, но я чувствовал себя больным и разбитым, как ревматик. И внезапно меня окутал густой, гнусный мрак, голова утонула в вязкой черной жиже тоски. Мне казалось, я никогда оттуда не выберусь, засосет меня этот зыбун.
В дежурке мы застали Туве, Рогера и Хенрика Тиллера, они пили кофе.
— Как дела? — спросил Туве.
— С дыхалкой плоховато, — ответил я.
— Молодец! — Хенрик пожал мне руку.
— Ну, спасибо, — промямлил я.
Он отпустил мою руку и подбоченился.
— Да, это тебе не по барабану лупить в школьном оркестре на Первое мая.
Остальные сперва смотрели недоуменно, потом заулыбались.
Ехать на Клоккервейен совершенно неохота. Только и буду слоняться по комнатам, ломать себе голову до полного умопомрачения, потеть, ворочая одни и те же мысли. Вот ведь как в жизни бывает — вдруг словно бы подходишь к пределу и знать не знаешь, как стерпеть себя самого. Не то чтобы это сваливалось как снег на голову, нет, беды копятся постепенно, и долгое время ты изо всех сил отодвигаешь неприятности подальше, но они никуда не деваются, лежат себе там, и брюзжат, и норовят вырваться на волю. А в один прекрасный день ты уже не в силах сдержать их, и тогда вся эта мерзость захлестывает тебя, сбивает с ног. Вот так случилось со мной. Я шагал через центр, хватая ртом воздух, дрожа, чувствуя боль во всем теле. И жалел, что вытащил из воды тонущего старикана. Нет, не жалел, хотел только, чтобы этого не было. Завтра мой портрет появится в «Курьере» на первой полосе, а «Дагбладе» тиснет что-нибудь про храбрых и надежных полицейских из глубинки.
Я поплелся в «Книголюб». Последний раз мы с сестрой разговаривали неделю назад, а то и больше. В юности, бывало, часами болтали, ночи напролет рассуждали обо всем на свете. Потом она поступила в пединститут и уехала от родителей, а годом позже и я перебрался в Мелхус. Закончив институт, Катрин вернулась сюда и начала работать в Сонеровской школе. Как раз тогда я здорово изменился. С братьями и сестрами, когда они меняются, обстоит непросто. Долгое время я мечтал стать ударником в музыкальной группе, но в один прекрасный день уразумел бессмысленность этого занятия. Так и буду год за годом наяривать на ударных, меж тем как вокалист будет завывать «You gotta get it on» или что-нибудь еще, никому не понятное и никого не интересующее? Стоит ли тратить на это всю жизнь? Я хотел нести ответственность, получать задачи и решать их, а потому послал документы в Полицейскую академию и был принят. Сестра мое решение не одобрила. Это ж надо — в легавые подался! Неужто мне по душе патрулировать на улицах? Разгонять демонстрантов перед посольствами, чего доброго, наезжать на них конем или стоять в оцеплении — со щитом, в каске и с дубинкой? Одно время мы каждый день препирались, потом я уехал учиться, закончил Академию, ходатайствовал о назначении в родной город и получил место в полицейском управлении; встретившись, мы с сестрой опять начали ссориться и в конце концов стали друг друга избегать. Вражды не было, просто мы не общались. Свела нас вновь Сив. Она и Катрин много лет дружили. И вдруг ни с того ни с сего Сив оборвала с Катрин все отношения. Ни Катрин, ни я не могли взять в толк почему. А через несколько дней я застукал Сив и Финна в «Бельвю». После этого мы с сестрой опять стали регулярно разговаривать. Не одобрял я только одного: Катрин упорно старалась не терять связи с Сив.
Я вошел в книжный магазин, который Катрин купила, оставив учительскую работу. У нее была всего одна сотрудница — близорукая особа, откликавшаяся на имя Рут. Когда я вошел, Рут стояла, праздно уставясь на прилавок. Привычная картина. Я спросил, где Катрин.
— В Ложу пошла, в «Прогресс».
— Что ей там понадобилось?
— Не помню, — сказала Рут.
Я пошел туда. У дверей толпился народ, человек пятьдесят. В том числе и Катрин с женой начальника отдела культуры. С тех пор как открыла «Книголюб», сестра завела новых друзей. Она сообщила, что одна из местных молодых дам дает концерт. Скрипачка. Закончила консерваторию, выступила в ословской «Ауле», причем с фантастическим успехом. Ту же программу она исполнит и в «Прогрессе». Произведения для скрипки, виолончели и фортепиано, добавила Катрин.
Я сказал, что нам нужно поговорить. За дверью прозвенел звонок.
— Пойдем вместе на концерт, а после поговорим, — предложила она.
Музыкой я теперь не интересовался, но настроение было хуже некуда, да и не только настроение, я вообще чувствовал себя паршиво, а поскольку сестра зачастую действовала на меня успокаивающе и ободряюще, я согласился. В юности мне довелось слышать кое-что из классики — Равеля, Пятую симфонию Бетховена, ну, словом, обычную туфту, которую слушают все, но было это давно и особого восторга я тогда не испытал. Тем не менее мы вошли, а так как Катрин оказалась в компании жены нашего «главного культурника», нас усадили впереди, вместе с другими светилами местной культурной жизни: несколькими художниками и мастерами художественных промыслов, владельцем небольшой галереи, поэтом-лириком и учителем пения в выпускных классах, который на досуге писал церковную музыку, — с людьми, отчаянно цеплявшимися за свою профессию, но без успеха.
Скрипачке было лет двадцать пять. Длинные светлые волосы. Черный жакет, короткая черная юбка, черные колготки и черные туфли на высоком каблуке. Стройная, хрупкая и, похоже, спокойная. Она подстраивала струны, временами с улыбкой поглядывая в зал. Настала тишина. Девушка подняла скрипку к подбородку, и концерт начался. Эта музыка ничего мне не говорила. Чтобы хоть чем-то заняться, я стал наблюдать за игрой музыкантши. У деда была скрипка, и иногда он пиликал на ней, ужасающе фальшивя. Но это было совсем другое. Меня поразила уверенность ее игры. Порой она энергично раскачивала корпусом, резко, порывисто бросала себя из стороны в сторону, словно сражалась с инструментом. Да, это вам не десятиминутное соло на ударных, когда палочки под конец летят на пол.