Матильда появляется у моего локтя. Стоит и просто смотрит. Я думаю, что это одна из причин моей нелюбви к детям — в них есть что-то жутковатое. Их лица часто неподвижны, и трудно даже отдаленно вообразить, что творится в их головах. Им чужды этика и мораль — ведь это вещи не врожденные, а приобретаемые. Однако этот ребенок меня совершенно не раздражает. Она на моей стороне. Стоит рядом, дружелюбная, готовая помочь, и протягивает мне отточенные карандаши.
— Хотите чаю с лимоном? — спрашивает она. — Он вас лучше освежит, чем еще одна чашка кофе.
Боже мой, она говорит совсем как взрослая.
— Да, спасибо, Матильда, с удовольствием.
Она приносит высокий стакан в серебряном подстаканнике, на русский манер, и очень осторожно ставит его на стол передо мной. Теперь чай надежно доставлен, и она снова стоит неподвижно, глядя на меня, но не на мою рукопись.
— Хочешь посмотреть, что я написала?
— Я еще не учу английский.
Мы молчим. Она смотрит на меня. Мы обе чувствуем расположение к более доверительной беседе.
— Твой муж убьет тебя? — звонко спрашивает Матильда. — Маман говорит, такое часто случается.
— Все может быть. Но он не муж. Так, приходящий любовник.
— Да, у маман тоже есть такой. Ее кузен. Папа не возражает.
Я слегка ошарашена этим сообщением, но охотно поддерживаю разговор:
— Надеюсь, он не бьет маман.
— О нет. И папа тоже никогда. Она им обоим нравится. А почему ты не нравишься твоему любовнику?
Хороший вопрос. Я пока не придумала эту часть сюжета, здесь я плаваю. Матильда с присущим ей благородством по-своему истолковывает выражение отчаянья на моем лице.
— Не огорчайся! Все еще исправится. Почему ты не пьешь чай?
Она похлопывает меня по руке, как профессиональная сиделка, и исчезает. Вскоре она возвращается с большой тетрадью в бледно-голубую клетку, садится напротив с цветными карандашами и начинает рисовать. Мы сосредоточенно работаем в дружеском молчании. К вечеру Матильда вручает мне мой портрет. Я пишу, подсолнух на моей футболке выкрашен ярко-желтым, волосы стоят дыбом, дикими панковскими шипами. Надо взять в рамку и повесить на стену.
Чай с лимоном не упомянут в счете, но когда я заговариваю об этом, мадам непреклонна.
— О нет. Это подарок от Матильды. Она сама заваривала. Она сказала, что это для вас.
Я благодарно кланяюсь и оглядываюсь в поисках Матильды. Но она таинственным образом исчезла. Как оказалось, она ждет меня у машины, чтобы попрощаться.
— A demain? — говорит она с надеждой, глядя на кучу кассет и книг, наваленных в салоне.
— До завтра, — соглашаюсь я. — Непременно, в половине первого. Надеюсь, мой столик будет меня ждать.
В этот вечер я звоню Джорджу, в восторге от своих приключений и от того факта, что я теперь — жертва мужского произвола. У Джорджа на этот счет особое мнение. Он думает, что все женщины похожи на Гонерилью и Регану, только и делают, что замышляют всякие злодейства. Да и под личиной кроткой Корделии наверняка скрывается стерва не хуже ее бессердечных сестриц. Однако он охотно соглашается, что все мужчины — подлецы и обманщики, этому его учит весь его любовный опыт. Тут я не судья. В мужчинах я не разбираюсь. А про женщин он прав.
Да, ниже пояса — они кентавры,
Хоть женщины вверху!
До пояса они — богов наследье,
А ниже — дьяволу принадлежат;
Там ад, там мрак, там серный дух, там бездна,
Жар, пламя, боль, зловонье, разрушенье…
[87]
И так далее. Все правда, дорогие мои, чистая правда. Джордж надеется, что новая пьеса будет комедией, поскольку репетиции “Короля Лира” совершенно его измотали. Я обещаю подсластить свое воображение всеми мыслимыми способами.
Так это все и начинается. Я довольно успешно работаю во второй половине дня. Матильда напротив усердно корпит над своим devoirs de vacances
[88]
. Пьеса обретает форму.
Но в восьми километрах отсюда, на раскаленной площади, ежедневная фиеста набирает обороты. Отчасти виной тому жара. Наши дома заполонили мухи, целые вавилонские башни мошек вьются под большим абажуром. К одиннадцати утра стены раскаляются. Белье высыхает в одну минуту, нигде ни ветерка. Старухи в черном на другой стороне площади сидят, словно приклеенные к своим стульям в патриархальной тени, осторожно освободив ноги от клетчатых шерстяных шлепанцев. Вся земля вокруг задыхается. Река пересохла. Лишь несколько зловонных луж осталось в самых глубоких расщелинах русла. Соседи выставили свои пожитки на тротуар прямо перед моими окнами. Развели огонь для барбекю. Мою гостиную наполняет темное облако ароматного дыма. Из Марселя прибыли новые родственники — по их словам, квартиры уже не vivable
[89]
. Улицы городов плавятся под солнцем. Какое счастье, что можно укрыться здесь, на мирной средневековой площади, в гостеприимном лоне семьи. Телевизор водрузили на подоконник, чтобы продолжать наслаждаться “Горцем” и “Вечером в Голливуде”, вдыхая остатки свежего воздуха, увлажненного брызгами фонтана. Все семейные разговоры свелись к жаре, как вынести этот кошмар и что же теперь готовить на обед, в такое-то пекло. Даже сыр нынче живет в холодильнике. Единственное разнообразие в беседу вносят рассуждения о неизбежной грозе.
Дети сделались капризными, вялыми, сомнамбулическими. Младенец стал невыносим. Мне выпала честь слушать протяжное, выматывающее хныканье и идиотские отговорки родителей в ответ на разумные предложения Маман. Их любимый бассейн высох. У piscine
[90]
слишком много народу. О машине даже подумать страшно.
— Alors, la plage. C’est hors de question… Maman, Maman, Maman, j’en ai marre…
[91]
Родственники из Марселя жаждут узнать, что сумасшедшая англичанка сделала с домом, который некогда принадлежал дяде Жюлю и, конечно, должен был остаться в семье. Далее следуют долгие сетования на французские законы о наследстве. Все это мне уже приходилось слышать не раз. Как можно разлучать семьи… Да, разлучишь их, как же. Это племя прямо-таки слиплось — суперклей плюс объединяющая ненависть к дядюшке Жюлю, который оказался весьма удобным козлом отпущения. А что, la voisine
[92]
провела центральное отопление? Дом дядюшки Жюля всегда был сыроват. Они вглядываются в густой тюль на моих окнах. М-м-м? Меня обсуждают в общем и в частностях, не понижая голоса, как la voisine anglaise. Но когда Маман снисходительно замечает, что “мы ее почти не видим, она очень тихая”, я готова разбить телевизор об пол.