— Здесь кто-нибудь остался? — произношу я свистящим шепотом.
— Dans la ville de Narbonne? Non. Je ne crois pas
[49]
. — Его голос тверже моего, выговор местный, тон — деловой.
— Куда они делись?
Священник безразлично пожимает плечами.
— О часе же том никто не знает
[50]
. Я жду. Как вы ждали.
— Но что же случилось?
— Vous n’etespas au courant? Вы не в курсе? Где же вы были, та fille
[51]
? Была забастовка. Il у a eu une grew.
6
Париж
Это был черный “мерседес” с цифрами 75 на номерных знаках. То есть они приехали из Парижа. Мы смотрели снизу, как автомобиль ползет по серпантину к деревне. Сколько там человек? Двое, оба в темных очках. Наверное, они сняли дом Бартеза. Летом он всегда сдает его парижанам. Для отпуска вообще-то рановато, правда? Наверное, у них нет детей. А мсье Бартез дает какие-то объявления? Да, в “Монд”, в туристическом приложении. К тому же его дом зарегистрирован в агентстве. Это стоит бешеных денег. Агентство берет комиссионные. Все равно получается выгодно. Он берет больше, чем Мими за свой домик с балконом. Никакого сравнения, правда? У Эмиля Бартеза есть бассейн. Но ведь там нет воды? Или он его все-таки наполнил? Разумеется, наполнил. Вчера приезжал его племянник. Возился с хлоркой.
— Я-то предпочитаю море, — говорит Оливье.
Это больной вопрос. Бассейн во всей деревне есть только у семейства Бартезов, и нас туда не приглашают, даже если дом пустует, даже за умеренную плату. Бассейн — только для парижан. Так что мы вынуждены предпочитать море. У нас нет выбора.
Мы спускаемся к мосту и живописно прислоняемся к каменному парапету. Мы — комитет по встрече. Мы хотим хорошенько рассмотреть парижан.
Они въезжают в деревню очень медленно, с преувеличенной осторожностью преодолевают крутой поворот возле хижины Симоны. Приостанавливаются у мэрии — заброшенной и пустой; ставни, серые, как лес-плавник, стучат по стене на сильном ветру. Поворот налево на главную улицу, овощные ряды остаются позади. Бобы, картошка, горох, баклажаны, чили, паприка, кабачки, тыквы. Моя картошка, к примеру, уже выкопана. Одна из местных кошек шарахается от приближающегося “мерседеса”. Машина проносится мимо. Мы с каменными лицами пытаемся заглянуть внутрь. Оливье вежливо кивает. Ну? Что? Каково наше мнение?
Они выглядят так, как будто уже успели отдохнуть. Оба загорелые. Мужчина и женщина. Молодые, неулыбчивые, без детей. Они останавливаются перед домом Бартеза, вылезают из “мерседеса” и начинают возиться с замком на внешней двери. Мы видим, что женщина предоставляет это занятие мужчине, а сама принимается рассматривать горшки с геранью, расставленные на ступеньках. Она обрывает мертвые цветы с хирургической аккуратностью. На ней кольца и браслеты из золота. Люди очень, очень, очень богатые. Как и любой, кто приезжает в отпуск из Парижа.
Для большинства из нас максимальное приближение к Парижу — это как раз ритуальный шпионаж за приезжими отпускниками. Некоторые из нас никогда и не были в Париже. Вообще. Этот город — символ из школьных учебников, картинка на телеэкране, источник новостей, зла, повышения налогов, формуляров НДС, а для меня — еще и ближайшее консульство.
Наша деревня — очень глухая. Мы в восьми милях от ближайшей почты, в тридцати — от ближайшего супермаркета. К нам каждый день по узким горным дорожкам приезжает boulanger. Мы всегда видим, как приближается его фургон. Сюда ведет только одна дорога, отсюда — тоже одна. Нас окружают горы, покрытые дубравами, garrigue, и бешено растущее поголовье диких кабанов. По ночам мы слышим, как они роются возле реки. Мы заламываем руки и грустно качаем головой: повытопчут виноградники, нехорошо. Потом, как только наступает август, мы начинаем охотиться за ними и убивать их.
Все, кроме меня, живут ожиданием охоты. Мой ближайший сосед, Папи — ему сильно за восемьдесят, и у него катаракта на обоих глазах — все еще бродит по горным склонам, вооруженный до зубов. Женщины, конечно, не ходят собственно стрелять. Они стоят на мосту, считают белые фургоны, направляющиеся к лесам. Потом они считают вепрей, которых привозят и раскладывают посередине главной площади. Мясо либо отправляют в морозильники, либо превращают в огромные дымящиеся блюда, приправленные душистыми травами и густым соусом из красного вина. Мы стреляем, чтобы убивать. Мы стреляем ради жаркóго. Мы — охотники. Это — настоящая жизнь, о которой и мечтать не смеют изнеженные жители Парижа.
Себастьян говорит мне, что дорога туда и обратно на скоростном поезде стоит 570 франков. Пересадка в Монпелье. Заказывать билеты надо за несколько недель: reservation obligatoire
[52]
. Но я не хочу в Париж. Я терпеть не могу ездить в Париж. Я слишком много там трачу и слишком много курю. Я покупаю слишком много книг и возвращаюсь с похмельем.
Рядом со мной на зеленой скамейке сидит Симона. Она считает, что когда-то Париж был элегантной столицей haute couture и светских soirees
[53]
, но теперь все полетело к чертовой бабушке, и город полон негров-нелегалов, которые живут в церквях или устраивают голодовки, приковывая себя к оградам в местах скопления народа. Когда-то давным-давно мы зарабатывали честные деньги усердным трудом, но теперь вокруг десятки молодых людей, которые не хотят работать, и злобные хозяева потогонных фабрик, которые платят по два франка в час. Как будто здесь легко свести концы с концами. А уж попробуй-ка поживи в Париже.
Восемнадцатилетний Оливье только что съездил с ребятами в Париж на уикэнд поразвлечься. Раньше они там никогда не были. Они спустили все свои деньги в кабаре “Крейзи Хорс” на Елисейских Полях. Все было в точности как по телевизору — абсолютно одинаковые девушки, высокие парики, овальные попки и безупречные сиськи. Все они весят 55 килограммов и ни граммом больше. Нельзя даже чуть-чуть потолстеть. Сразу же выгонят.
Я размышляю о своих колыхающихся, обширных телесах. Потом говорю Оливье, что вешу почти 85 кило.
— Тебя не возьмут в “Крейзи Хорс”, — авторитетно заявляет Оливье со всей непреклонностью юности. — Даже если ты похудеешь, все равно не возьмут. Возраст не тот.
Я постепенно превращаюсь в худший из своих кошмаров. Что за ужас — все эти стареющие эмигранты, с красным носом и заметным брюшком, что убивают время в барах, сидят на дряхлой зеленой скамье посреди деревенской площади и сплетничают с кем ни попадя. Меня привела сюда ненависть к Англии. Я живу на юге, потому что чахоточные англичане, приезжающие сюда спиваться, а потом — гнить на кладбище, подтвердят, что ничего более похожего на рай нам не увидать. Американцы тоже согласятся с этим — все до единого. И, прошу заметить, я живу не на Ривьере. Там теперь шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на “Макдоналдс”, на пошлых кинозвезд, на яхты Аги-Хана, на толпы наркоманов и бродяг, которые бегло попрошайничают на нескольких языках. Нет, я живу в том закутке Франции, где прошлое — кровавая история католической резни, а настоящее — жара и виноградники. Я живу в Катаре.