Потом, впрочем, Фрейд перефразирует свои слова, говоря об амбициозности, которая вызвала сон, и обсуждая вопрос о том, что могло быть причиной этого. Отвечая на него, он говорит о событии своего детства, когда предсказатель заявил, что в один прекрасный день он станет министром (это было во времена «бюргерского» совета министров, в котором некоторые министры были евреями; другими словами, талантливый еврейский мальчик имел такой шанс). «События того времени, – продолжает Фрейд, – несомненно, в какой-то мере повлияли на мое намерение изучать юриспруденцию, которое сохранялось у меня до самого поступления в университет; передумал я только в последний момент» [9; 192]. Эти слова служат веским доказательством стремления Фрейда к славе; мир потерял бы дары этого гения, если бы Фрейд решил стать юристом. Сон, продолжает Фрейд, на самом деле является исполнением его желания стать министром. «Плохо обойдясь со своими выдающимися учеными коллегами из-за того, что они были евреями, и отнеся одного к простакам, а другого – к преступникам, я вел себя как министр, я ставил себя на место министра. Так я мстил его превосходительству! Он отказался назначить меня professor extraordinarius, и я отплатил ему, заняв в сновидении его место» [9; 192f]
[46]
. Фрейд, столь решительно отрицающий свою амбициозность во взрослом возрасте, утверждает, что проявившиеся в сновидении амбиции – это амбиции ребенка, а не взрослого.
Здесь мы находим одну из предпосылок мышления Фрейда. Те особенности, которые считаются несовместимыми с образом респектабельного профессионала, отнесены в детство, и предполагается, что раз они принадлежат детскому опыту, они не представляют опыт взрослого. Утверждение о том, что все невротические тенденции произрастают из детства, на самом деле служат защитой взрослому от подозрений в том, что он невротик. Фрейд действительно являлся невротиком, но для него было невозможно воспринимать себя как такового и одновременно чувствовать себя нормальным уважаемым профессионалом. Поэтому все, что не соответствовало образу нормального человека, считалось материалом детства, который не рассматривался как все еще полностью живой и присущий взрослому. Все это, конечно, изменилось за последние пятьдесят лет, поскольку невроз стал приметой респектабельности, а образец рационального, здорового, нормального взрослого-буржуа оказался вытеснен с культурной сцены. Однако для Фрейда он все еще имел большое значение, и только полностью понимая это, можно понять тенденцию Фрейда исключать все иррациональное из своей взрослой жизни. В этом кроется одна из причин того, почему его так называемый самоанализ потерпел неудачу: Фрейд обычно не видел того, чего не хотел видеть, – а именно того, что не соответствовало портрету рационального респектабельного буржуа.
Центральным элементом фрейдовского толкования сновидений является концепция цензуры. Фрейд открыл, что сны часто имеют тенденцию маскировать свое истинное значение и выражать его в формах, сходных с теми, которые использует оппозиционный политик во времена диктатуры: скрывает смысл между строк или переносит современные ему события в Древнюю Грецию. Так и для Фрейда сновидение никогда не являлось открытым сообщением, но должно было представлять собой кодированное послание, которое, чтобы сделать понятным, нужно расшифровать. Кодирование должно было происходить таким образом, чтобы даже сам человек, видящий сон, чувствовал себя спокойно, выражая во сне идеи, не соответствующие мыслительным паттернам общества, в котором он живет. Говоря это, хочу подчеркнуть, что цензура имеет социальный характер в большей мере, чем полагал Фрейд, однако в данный момент это несущественно. Значение имеет открытие Фрейдом того, что сон должен быть расшифрован. Впрочем, это утверждение в своей простой и догматической формулировке часто вело к ошибочным результатам. Не каждый сон нуждается в расшифровке, а степень кодирования разных сновидений очень различается.
Необходимо ли кодирование, и если да, то в какой степени, зависит от санкций, которые общество налагает на тех, у кого во сне возникают непозволительные мысли; это также зависит от таких индивидуальных факторов, как покорность и пугливость человека, а отсюда – от того, в какой мере он чувствует необходимость в кодировании опасных мыслей. Когда я говорю «опасных», я не имею в виду именно внешние санкции общества против того, кто опасные идеи питает. Это, несомненно, случается тоже и не обесценивается тем фактом, что в конце концов наши мысли во сне, т. е. наши сны, являются тайными и никто о них не знает. Если так важно избегать опасных мыслей и человек не должен допускать их даже во сне, то это потому, что они должны оставаться глубоко подавленными. Под опасными мыслями я понимаю такие, за которые человек был бы наказан или пострадал бы в повседневной жизни, если бы они стали известны. Такие мысли существуют, как все мы знаем, и человек хорошо понимает, о чем лучше не говорить, а потому лучше и не думать, чтобы не испытать неприятностей. Впрочем, здесь я говорю в основном о мыслях, которые являются опасными не потому, что говорят о чем-то конкретном, за что полагалось бы наказание, а потому, что они выходят за рамки признаваемого здравым смыслом. Это мысли, которые не разделяет больше никто, за исключением, может быть, небольшой группы; таким образом, они приводят к изоляции, одиночеству, отсутствию контактов. Это именно тот опыт, который содержит семя безумия, наступающего, когда человек полностью лишается каких-либо связей с окружающими.
Каким бы важным ни было открытие Фрейдом действий цензуры, оно также причиняло вред пониманию снов, если применялось догматически и по отношению к каждому сновидению.
Символический язык сновидений
Прежде чем продолжить дискуссию о том, каждое ли сновидение искажено, как полагал Фрейд, полезно провести различие между двумя разновидностями символов: универсальными и случайными. Случайный символ не имеет внутренней связи с тем, что символизирует. Предположим, у человека с определенным городом связано печальное событие; когда он слышит название этого города, он с легкостью связывает его с чувством печали, так же как связал бы с чувством радости, если бы событие было радостным. Совершенно очевидно, что в природе города как такового нет ничего ни печального, ни радостного. Именно личный опыт, связанный с городом, делает его символом определенного настроения. Такая же реакция могла бы возникнуть в связи с домом, улицей, одеждой, конкретным пейзажем или еще чем-то, что когда-то было связано со специфическим настроением. Картина во сне представляет именно это настроение, а город «замещает» настроение, когда-то там испытанное. Здесь связь между символом и символизируемым опытом совершенно случайна.
В результате нам требуются знать ассоциации того, кому снился сон, чтобы понять значение случайного символа. Если он не расскажет нам о своем опыте, связанном с приснившимся городом, или о своих отношениях с приснившимся человеком, мы едва ли сможем понять, что символ означает.
Универсальный символ, напротив, это такой, у которого имеются внутренние взаимоотношения между ним и тем, что он представляет. Возьмем, например, символ огня. Нас зачаровывают определенные качества огня в очаге, в первую очередь его живость – огонь постоянно меняется, все время движется, – и в то же время его постоянство. Огонь остается тем же, не будучи тем же. Он оставляет впечатление силы, грации и света. Кажется, что он танцует и обладает неистощимым источником энергии. Когда мы используем огонь как символ, мы описываем внутренний опыт, характеризуемый теми же элементами, которые дает сенсорное ощущение огня: энергией, светом, движением, грацией, радостью; иногда в этом чувстве преобладает один элемент, иногда – другой. Однако огонь может также быть разрушительным и устрашающе могучим; если нам снится горящий дом, огонь символизирует разрушение, а не красоту.