— Опять вы о загадочности русской души, штурмбанфюрер...
— Нет, мой фельдфебель, об окопной правде войны, о её не штабной, а солдатской истинности.
— Согласен признать... — безинтонационно обронил Зебольд.
Вечный Фельдфебель знал, что в подобных диалогах — с ним, с русским лейтенантом, с фон Риттером или с Отто Скорцени, а, в конечном итоге, с самим собой — «великий психолог войны» формировал и отшлифовывал свои взгляды на всевозможные «окопные явления войны», на особенности поведения «человека на войне»; опробовал на слушателях их мотивацию и сами формулировки. Не всегда — по собственному признанию барона — удачные, но всегда наукообразные.
— Даже если речь идет о человеке, пребывающем в том состоянии, в котором находится плененный нами Корнеев. Оказывается, этот патрон можно «подарить» своему врагу, а затем уже принять смерть. Причем, скорее всего, мученическую.
Зебольд выслушал командира, не открывая глаз, а затем, продолжая оставаться в этом блаженном положении, произнес:
— В который раз забываю, что приходится быть адъютантом не только у «профессионала и романтика войны», как назвала вас одна из газет, в которой вы публикуетесь, но и у «величайшего психолога» этой самой войны. Отсюда и постоянные недоразумения.
— Недоразумения возникают только потому, что вы все еще остаетесь закоренелым романтиконенавистником этой богом и фюрером благословенной войны.
— Богом и фюрером? — механически уточнил Зебольд.
— Власть кого из этих двоих вызывает у вас сомнение, мой фельдфебель?
— Что есть то есть: — не стал уточнять Зебольд, — романтико-ненавистничаю. Иначе давно лишился бы в ваших глазах ореола Вечного Фельдфебеля.
Штубер мрачновато улыбнулся, однако продолжать этот разговор не стал.
12
Какое-то время барон прислушивался к приглушенному гулу моторов, пробивавшемуся в эти казематы через амбразуры дота и «лисьи лазы», затем в задумчивости постоял у телефонного аппарата с видом человека, который явно на что-то решается. Как вскоре выяснилось, решался-то он всего-навсего на... звонок доктору Гамборе.
— В какой стадии готовности наш Кровавый Зомби, величайший из докторов?
— Если помните, три дня назад он вернулся из лагеря смертников, — донесся до Штубера негромкий вкрадчивый голос Гамбо-ры, — в котором проходил практику в роли надзирателя, а также принимал участие в допросах и особых видах казней.
— В «особых видах казней», говорите? — умиленно произнес барон.
— Именно так и сформулировано в сопроводительном «деле» Кровавого Зомби, — с вежливостью отельного клерка заверил его главный жрец «Лаборатории призраков».
— Меня больше интересует то, какие коррективы в характер, наклонности, физические возможности и психику Кровавого Зомби были внесены хиромантами вашей лаборатории, о, величайший из докторов.
Конечно, уже сама по себе фигура почти двухметрового, плечистого Дмитрия Клыкова внушала уважение, но Штубер прекрасно понимал, что звериная сила, которой обладал этот человек, обуславливалась не телосложением его и даже не мощью мышц. Она словно бы исходила из самого звериного нутра этого человека, который ударом кулака между рогов способен был завалить быка, а одним движением рук растерзать кусок бычьей шкуры.
Клыков не был военнопленным в привычном смысле этого слова. В полиции приднестровского Подольска объявилось несколько бывших сотрудников советской милиции, которых тоже использовали в основном для раскрытия сугубо уголовных преступлений. Так вот они поведали Штуберу, что летом сорокового в их краях объявился некий «народный мститель» Дмитрий Клыков, по естественной уличной кличке «Клык». Он происходил из древнего местного рода зажиточных крестьян, которых коммунисты выселили куда-то за Урал. Но даже там отец Дмитрия, тоже слывший силачом, однако, в отличие от сына, отличавшийся более кротким характером, чем-то не угодил местным чекистам.
Когда те заявились к нему в дом, чтобы арестовать, Дмитрий возмутился. Тогда старший наряда решил арестовать и сына. Однако, отбив его руку с пистолетом, Дмитрий с такой убийственной силой ударил офицера кулаком в лоб, что, падая, тот подмял под себя и одного из конвоиров. Выхватив винтовку у другого конвоира, Клык мощным ударом ноги припечатал бедолагу к стенке. После чего заколол штыком обоих солдат, а еще не пришедшего в себя офицера добил кулаком по темени.
Поняв, что отступать им теперь некуда, отец схватился за винтовку, однако Дмитрий попридержал его, сказав: «Ты не вмешивайся, этот грех я беру на себя» и спокойно вышел во двор, где за воротами, у подводы, курили двое ничего не подозревавших солдат. Зная, что арестовывают не парнишку, они не придали его появлению никакого значения. Этим-то Клык и воспользовался: схватив поставленную у подводы винтовку, он одного солдата заколол, а другого схватил за горло и, оторвав от земли, в таком «подвешенном» состоянии задушил. А ведь было тогда днестровскому Гераклу всего-навсего шестнадцать лет.
— Собственно, это всего лишь полузомби, барон, — все тем же вкрадчивым голосом объяснил Гамбора. Любую информацию, которая от него требовалась, жрец вуду выдавал с таким предостережением, словно делился величайшей тайной, причем делал это в окружении врагов. — Мы всего лишь постарались приглушить все те центры, которые еще способны порождать в его душе чувства страха, сострадания, сожаления и ностальгии.
— Уверен, что не так уж и много пришлось в этом смысле выгребать из отстойников души и сознания Кровавого Зомби.
— О, нет, каким бы отбросом общества ни казался тот или иной индивид, все равно в глубинах его нервной системы и сознания кроется нечто такое, что рано или поздно способно проявить себя стоном души, проблеском гуманизма, издержками семейного воспитания или христовых заповедей...
— А в нашем случае это уже недопустимо, — в свойственной ему ироничной манере признал Штубер. Хотя и помнил, что по природе своей Клык уголовником не был. Зверя в нем разбудила несправедливость, проявленная в отношении его семьи.
— Равно как и проявление обычного человеческого страха, — молвил верховный жрец «Лаборатории призраков», — порожденного инстинктом самосохранения...
— Ну, в этом я с вами и раньше согласен не был, — проворчал штурмбанфюрер. — Мы не можем окончательно лишать зомби-воинов инстинкта самосохранения.
— Но ведь только тогда мы получаем идеальных воинов.
— Тогда мы получаем сего лишь идеальных самоубийц.
— Почему бы не выразиться изящнее: идеальных камикадзе? Испытанных японским оружием и японским небом?
— Да потому что сами японцы уже убедились, что смертнику-камикадзе в большинстве случаев безразлично, как гибнуть. Причем многие стремятся к тому, чтобы как можно скорее покончить с «позорной церемонией жизни». Камикадзе лишены смысла борьбы за жизнь, а значит, и смысла самой борьбы, которая предполагает применение всех воинских навыков, изобретательности, стремления во что бы то ни стало перехитрить, выстоять, победить, чтобы остаться в живых. Их лишили основного стимула воинов всех веков и народов — «победить, чтобы остаться в живых!». Поэтому и японцы, и итальянский князь Боргезе со своими моряками-смертниками в облике людей-торпед, людей-катеров, людей-мин или одноместных субмарин-смертников, давно вынуждены прийти к выводу, что камикадзе — идеальные смертники, но из этого еще не следует, что они идеальные воины.