Результаты этого сходняка ментам нужны были как воздух, ибо, опираясь на его постановления и директивы, они и планировали свою грязную работу по усилению режима и уничтожению людей, им не покорных. И каким бы странным это ни показалось, но для связи со своим агентом легавые избрали лагерного кума.
Я уже упоминал, что в этом лагере кум являлся своего рода фортецалой. В лагере необходима была административная единица, он и был ею, не более того. Все об этом знали, и никто не обращал внимания на людей, бывавших в его кабинете. Визиты каторжан в этот кабинет почти никогда не имели ничего общего с оперативной работой. Кум был по национальности корейцем и к тому же всегда был страшным попрошайкой, чем и пользовались арестанты в полной мере. Так что, с точки зрения ментов, это место стало идеальным для встреч с агентом.
Правда, они не учли кое-что, а именно: что человек все же лишь предполагает, а всем располагает Бог. Конечно, будь кум хоть чуточку умнее или хотя бы поматерее, Матвею было бы не промести ему эту пургу с головой. Кум должен знать, что такие люди, как Матвей, просто так на сторону легавых не переходят вообще, да еще после их козьих экзекуций. Да и больные на голову люди не ведут себя так странно, моментально меняя, с точностью до наоборот, свою жизнь и свои привычки.
Но, слава Богу, кум оказался лохом. Матвею, имевшему еще со школьной скамьи пристрастие к радиоаппаратуре, нетрудно было установить в его кабинете микрофон, а провод провести к себе в будку. Таким образом, как только кто-то из интересующих его людей входил в кабинет кума, Матвей включал магнитофон и делал запись.
Вот таким образом и была выявлена и разоблачена, а впоследствии и казнена одна из самых матерых сук ГУЛАГа Леха Колымский. Все эти подробности я слышал от самого Матвея, когда после очередного этапного пролета «столыпин» наш прибыл в необъятный Краслаг на пересылку Решеты.
Пробыли мы здесь около месяца, и, встретив Новый, 1979 год, мы отправились в зону в поселок Горевой, но она нас не приняла, и мы развернулись назад. Далее было еще несколько лагерей Дальнего Востока, Сибири, Урала и Крайнего Севера, куда завозили нас этапом, но нигде не принимали.
Почти со всеми, кто выезжал со мной в лагеря на Уссури, я распрощался по дороге, на разных тюрьмах и пересылках страны. Чувствовал я себя неважно, откровенно устав от всех этих «столыпиных», шмонов и пересылок.
Почти ни на что не обращал внимания, кроме, конечно, своей масти, но приходилось терпеть. Научился не реагировать ни на какие посторонние шумы, да так, что если бы у меня над ухом целый день сводный хор милиции распевал «Калинку», я бы спал себе спокойно, не обращая на них никакого внимания. Простился я и с Французом, но с ним после полугодового скитания по этапу я доехал до пересылки Весляна, откуда когда-то выезжал в столь долгое и со всех сторон познавательное путешествие.
Глава 8
И вновь на Княж-погосте
Здесь наши пути-дороги разошлись, но были мы друг от друга недалеко. Его отправили на Ракмас (туберкулезную зону), а я вновь оказался на своей злосчастной «тройке» Княж-погоста, за которой, мне кажется, я был закреплен, как земля за колхозом. На всех трех зонах Княж-погоста, только на «двойке» был вор Толик Тарабуров, или, как его еще называли, Тарабулька Бакинский. Прямо перед моим приездом его перевели на «двойку» с «головного».
Контингент в лагере поменялся почти наполовину, но структура и положение оставались прежними, воровскими. Из моих близких не было Слепого и Артура. Их тоже отправили куда-то за пределы Коми, но куда — никто не знал: от них еще не было ни малявы, ни письма, ни слуху ни духу. Здесь в лагере я вновь встретил многих из тех, с кем приходилось сталкиваться либо на пересылках, либо в лагерях, либо в тюрьмах ГУЛАГа.
Начальство на «тройке» осталось прежним, правда, вместо хозяина Марченко, спокойного и уравновешенного подполковника, пришел седой капитан, который до этого работал кумом на Иосире, на особом режиме. Но для меня главным было, конечно, то, что Юзик остался у лагерной власти.
После того как я пришел в себя после долгих передряг в дороге по этапу и уже обосновался в лагере, меня сначала водворили в изолятор на 15 суток, а вскорости по выходе — и в БУР на шесть месяцев. В постановлении было указано: «за систематическое нарушение режима». Такой формуляр писался почти всем моим единоверцам, если они не были пойманы с поличным за какое-либо нарушение режима. Но это уже был не тот деревянный БУР, в котором мы некогда, можно сказать, отдыхали, да еще выражая свое недовольство, — теперь это была цементная коробка. Деревянными здесь оставались только нары, да и то окантованные железными угольниками, которые открывались при отбое и закрывались в пять часов утра, по подъему. БУР был рабочим, плели сетки под картошку (5 x 5 м).
Кто хотел — работал, кто не хотел — сидел в изоляторе на пониженном питании, но таких почти не было, не считая тех, у кого были личные передряги с мусорами.
Дело в том, что сматывать клубки с огромных бобин и делать челноки из дерева выводили в общую хату, а это всегда общение между людьми, известия со свободы, с зоны, разные новости общего характера — в общем, это было нам выгодно. Что же касалось сеток, то норму — 3,5 сетки любой из нас мог запросто сплести за час за непринужденной беседой. Правда, впоследствии норму потихоньку увеличивали, но это была не беда. Главное — держать контроль над всем производством, ибо от этого зависела жизнь братвы в камерах, а она была не сахар…
Здесь, в этом первом БУРе после моего возвращения в зону, я наконец-то получил письмо от матери. Все эти годы странствий по гулаговским просторам я, конечно, писал ей, обстоятельно изображая красоты тайги, рек и озер, где мне приходилось либо сидеть, либо проезжать по этапу, но у меня с ней был уговор: если в письме встречается слово «пересылка», значит, ответ она мне не пишет, зная, что задержусь я там ненадолго. Если же этого слова не было, можно писать ответ.
Она, как позже выяснилось, написала мне несколько писем за это время, но, по стечению обстоятельств, я ни одного из них не получил. И вот долгожданное письмо.
Все, слава Богу, живы и здоровы; правда, жена моя ушла из моего дома, но в обиде я на нее не был — сам писал ей когда-то, чтобы она как-то устраивала свое будущее, тем более что было ей тогда всего 22 года. Я же и не надеялся на то, что когда-нибудь увижу свободу.
Но главным известием стало то, что дочь моя Сабина жила с моими родителями. Они уговорили жену оставить девочку у себя, и она пошла им навстречу. И это еще более укрепило мое уважение к ней, ибо, как она сказала старикам: «Я иду на эту жертву ради вашего сына». В этом, да и в последующих письмах, пускаясь в наставления, мама всегда подчеркивала, чтобы я думал о будущем, хотя бы во благо своих детей.
Я как-то не обращал на это внимания, думая, что она, проработав всю жизнь детским врачом, все-таки обобщает, но, оказывается, я глубоко ошибался, по сути не зная собственную мать. Иначе я должен понять, что просто так мама никогда ничего не говорила и тем более никогда не могла написать лишнего. Но в этом я убедился позже.