Мостовой молчал.
– Ну ладно, – сказала Катя, – допивайте свой коньяк. Я, честно говоря, спать хочу.
– Минуточку! Когда вы уезжаете?
– Послезавтра.
– Вы позволите проводить вас?
– Я еще не знаю, каким поездом поеду. Да и не надо меня провожать.
– А вы еще будете в Ленинграде?
– До навигации вряд ли, а уж во время навигации тем более. Может быть, в будущем году.
Он подозвал официанта, расплатился.
Они вышли из ресторана. Лифт уже не работал.
– Вот видите, – шутливо сказала Катя, поднявшись на первую ступеньку лестницы и оборачиваясь к Мостовому, стоящему внизу, – теперь мне придется пешком тащиться. А здесь почему-то второй этаж называется первым.
– Может быть, я все же вас провожу послезавтра, – сказал Мостовой, – отвезу на машине и посажу в поезд?
Она протянула ему руку.
– Не надо. За сегодняшний вечер спасибо. А провожать меня не надо.
– Значит, я вас больше не увижу?
– А зачем?
Глава двадцать девятая
Леднев знал, что недолго задержится на курсах. Но это была работа, и надо было выполнять ее.
Он попал в подчинение к директору института, который вчера подчинялся ему, и в зависимость от людей, которых раньше не знал. Как ни задевало это его самолюбие, он вел себя со спокойной насмешливостью человека, понимающего, что превратности судьбы неизбежны. Но необходимость выполнять множество мелких обязанностей тяготила его.
То, что раньше было легким и незначительным, теперь оказалось трудным и сложным. Легко наложить резолюцию, предоставив исполнение ее подчиненным, гораздо труднее делать это самому. Он становился в тупик перед простыми вопросами.
Надо было согласовывать расписание, добывать учебники, наглядные пособия, детали машин. Преподаватели работали по совместительству, приходилось искать их, договариваться, звонить домой. Требовалась санкция бухгалтера на самые ничтожные затраты, и не всегда эту санкцию удавалось получить. Не все можно было приобрести по перечислению, а наличных денег у снабженцев не было. Жизнь мелкого учреждения раньше представлялась Ледневу в общих чертах, теперь он увидел ее сложность.
Леднев приходил на занятия, садился на заднюю парту и слушал. Макеты, диаграммы, детали разобранных машин, разрезы кораблей и двигателей напоминали ему студенческие годы. Он смотрел на курсантов, молодых и пожилых, мужчин и женщин, крановщиков, рулевых, мотористов. Неловко держа в заскорузлых пальцах карандаши и ручки, они старательно записывали слова преподавателя или срисовывали с доски чертеж.
На первом курсе в группе механизаторов занималась Ошуркова. Леднев с интересом вглядывался в эту красивую, сильную женщину. Он искал в ее облике то, что заставило его тогда дурно отозваться о ней, но не находил. Растерянное выражение бывало у нее на лице, когда она чего-то не понимала, сдержанная гордость, когда ей удавалось хорошо ответить.
Преподаватель математики сказал Ледневу:
– С первым курсом я могу быстро закончить повторение седьмого класса. Но тормозит Ошуркова. Она не знает простых дробей. Вряд ли она сумеет идти вровень с другими, а задерживаться из-за одного человека я не могу.
– Отчислить мы ее не можем, – ответил Леднев, – придется с ней заниматься дополнительно.
Он передал этот вопрос на рассмотрение курсового комитета. Председателем его был Николай Ермаков.
Николай подумал было, что Леднев хочет отчислить Ошуркову.
– Все мы здесь без высшего образования.
– Я тоже так думаю, – согласился Леднев. – Но надо бы помочь ей. Может быть, кто-нибудь из студентов возьмется?
– Поможем, почему не помочь! – ответил Ермаков.
Больше всего угнетало Леднева то, что люди, с которыми он много лет работал, которые раньше подчинялись ему, привыкли видеть в нем руководителя и, как ему казалось, уважали его, отнеслись к его снятию спокойно, будто ничего не произошло, ничего не случилось, будто в том, что он работает начальником каких-то курсов, нет ничего особенного. Ему легче было бы убедиться в чьем-нибудь злорадстве, тайном или явном торжестве, он мог бы считать тогда себя жертвой злобы, интриг, зависти, склок. Но ничьего злорадства, ничьего торжества не было, было обидное равнодушие.
Все шло своим чередом, работало пароходство, порты и флот готовились к новой навигации, люди делали свое дело, как они делали его и тогда, когда он был начальником пароходства, и до того, как он им стал.
Леднев утешился мыслью, что руководители приходят и уходят и никого это не касается.
Но почему так решительно Катя защитила Дусю Ошуркову, почему так ощетинился Николай Ермаков, когда подумал, что Леднев хочет отчислить Дусю с курсов? Почему через семнадцать лет защитили Спирина и много таких, как Спирин? Почему, когда несправедливо снимали, перемещали на другое судно хорошего капитана, поднимался шум? А вот его, имевшего связи в министерстве, в областных организациях, человека безупречной биографии, ни в чем не запятнанного, не имевшего ни одного взыскания, сняли и в его защиту не поднялся ни один человек, не раздался ни один голос.
Леднев не был ни чувствителен, ни сентиментален. И если он пытался осознать причины своей катастрофы, то не только потому, что эта катастрофа потрясла его, даже не потому, что его бросила любимая женщина. Главной причиной было время: прошел тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год, и начинался тысяча девятьсот пятьдесят пятый… Он увидел, как люди покрупнее, чем он, вникают в жизнь народа, смотрят правде в глаза и называют вещи своими именами. А он жил старыми представлениями, не увидел нового, пренебрег им.
И когда, наконец, он понял это, он понял также и то, что Катя, которую он любил, но к которой как к работнику относился снисходительно, как к человеку молодому и малоопытному, именно она несла новое. Поворот, который совершает страна, выражается прежде всего в отношении к людям, их нуждам, требованиям, стремлениям и надеждам. Руководителем может быть только тот, кто понимает это.
Партия не побоялась сказать, что Спирин ни в чем не виновен, что была совершена ошибка, и вернула его к жизни. А он, Леднев, боялся оказать ему свое внимание. Он искренне жалел его, сочувствовал. Почему же не подошел? Он видел, что жена Сутырина – склочница, интриганка. Почему не прогнал ее? Потому, что легче было не прогонять ее, а притормозить Ошуркову. Значит, он трус? Значит, Катя была права? Нет, он не трус! Просто он привык так жить!
Он винил себя, но Катю не прощал. Она бросила его в тяжелую минуту, любящая женщина так не поступает.
Он хотел любви всепонимающей и всепрощающей. Да, он был черств к Дусе, к Спирину. Разве Катя не оказалась черствой к нему? Ледневу оставалось только забыть Катю. Это ему не удавалось, он все время думал о ней. Даже сейчас, когда он делал что-то настоящее и хорошее, им руководило тайное мстительное чувство: он вовсе не такой, каким она себе представляла, она ошиблась в нем.