Катя и Леднев засмеялись.
– Вы на меня в обиде не будьте, – поджала губы Екатерина Артамоновна, – так уж рассказала, как народ говорит.
– Да что вы! Какая обида?
– Кто знает, какой кто человек, – сказала Екатерина Артамоновна, – а чин на вас, видать, большой. Раньше-то у нас какие чины были. Вон мой родитель капитан тоже, большие пароходы водил, а грамоте не знал, только что расписаться. Да и то, пока фамилию выведет, семь потов с него сойдет. Необразованный народ был, выдумывали прозвища разные. По нонешнему времени, может, и за невежество сочтут. А я, старуха, одна живу. Была у меня собака – сдохла.
– Да, правда, – спохватилась Катя, – а я думаю: где Букет?
– Подумала, так бы спросила… Сдох Букет, сдох. А кота вот этого, – она показала на гладкого рыжего кота, который лежал на кровати и посматривал на людей, точно понимая, что говорили о нем, – не люблю. Хоть и живет он у меня пятый год, а не люблю. Неискренний он, оттого и не люблю. Веры ему вот на столечко нет. – Она показала кончик ногтя.
– Вернулся Семен, – рассказывала Екатерина Артамоновна про младшего сына, жившего в Куйбышеве, – да и дома ничего хорошего. Вера на учителя кончает. Наталья на врача зубного учится. Девки смышленые, только мать ни во что не ставят, свысока разговаривают. Прошлым летом приезжали ко мне, ну да я их осадила – обиделись. Больше не едут. Разве можно на меня, на старую, обижаться! Того нет, этого нет… Где им достанешь! Известное дело, в городе-то в магазинах всем торгуют, а у нас тут и нет ничего… Ты бы им, что ль, Катерина, отписала: нельзя, мол, так.
Наступил вечер. Леднев вышел на улицу, посмотреть, не пришла ли машина.
– Да, – пробормотала старуха и вздохнула, – был бы человек. Как татаре те говорят: «Было бы с кем река брести, котома нести…» Вроде бы ничего, уважительный. Родителя его я не одобряла, уж ежели правду говорить. Такой человек был притворный – что больше народу в церкви, то он выше руку заносит… Ну, а этот, может, и ничего. Да что и толку-то замуж выходить? Вон у Арефьевых…
За окном послышался шум подъезжающей машины. Катя встала и начала собираться.
– Пусть Виктор пирогов моих попробует, – говорила Екатерина Артамоновна, завертывая в тряпочку пироги. – Приехал бы, что ли, на каникулы. Совсем забыли старуху.
– Он, наверное, приедет, – сказала Катя. Ей стало жаль бабушку, и она несколько раз поцеловала ее.
Старуха припала к ее груди и по-старчески всхлипнула.
– Что ты, бабушка, зачем? – прижимая ее к себе, ласково заговорила Катя. – Не надо, родная.
– Ах, Катюша, – всхлипывая и утирая слезы, сказала Екатерина Артамоновна, – одна ты у меня, а вот помру я скоро…
– Что ты! Перестань, пожалуйста!
Екатерина Артамоновна печально покачала головой.
– Не говори, Катюша, прошел мой век… Уж и ходить трудно, и не надо ничего… Только вот тебе мой завет: дом этот, если не жалко, Семену отдайте: семья у него, девочки.
– Да перестань ты.
Вошел Леднев. Стали прощаться.
– Извините, конечно, за угощение, – церемонно сказала Екатерина Артамоновна. – Уж чем богаты.
– Спасибо, – ответил Леднев, – извините, побеспокоили вас.
– Вот именно, приезжайте, приезжайте, – не слыша его, говорила Екатерина Артамоновна, выходя вслед за ними на улицу. – Отцу, внукам кланяйся, ну и другим прочим родственникам, кому мила, – добавила она, имея в виду нелюбимую невестку.
– Хорошо, хорошо, передам, – сказала Катя, садясь в машину.
Машина повернула за угол. Катя оглянулась и через заднее стекло кузова увидела бабушку. Она стояла у калитки в той самой позе, в какой каждый вечер встречала почту, хотя и знала, что писем ей, наверное, никаких нет.
Глава двадцать пятая
Похудевшая, осунувшаяся, постаревшая, работала Дуся на кране. Она не только потеряла самое дорогое. Оскорбленным оказалось ее достоинство. Неужели она не стоит настоящей любви, настоящей жизни? Неужели не может иметь дом, семью, детей, как имеют другие женщины? Чем она хуже других? Неужели своей любовью к Сереже не заслужила этого?
Соня видела ее состояние, но приписывала его разлуке с Сутыриным. Поглядывая на Дусю, вполголоса пропела:
Белу кофточку скроила,
Полки укоротила,
Полюбила я мальчишку —
Сердце узаботила.
Дуся сухими глазами продолжала следить за грузом.
– Ты что, Дуся? – Соня заглянула ей в лицо. – Что случилось?
– Разошлись мы с Сережей, – не оглядываясь ответила Ошуркова.
Соня обомлела.
– Ты что такое говоришь? Как это разошлись?
– Наговорили ему про меня. И такая я и разэтакая. Вот и разошлись.
– Когда это случилось?
– Как у вас в гостях был, сразу после этого.
– Ах так… – осеклась Соня. – Ну ничего, наладится.
– Николаева работа.
– Что ты! – слабо запротестовала Соня, понимая, что это именно так. – Чего ты выдумываешь!
– Николай, – усталым голосом продолжала Дуся, – это точно. И не понимаю зачем. Что я ему такого сделала? Зачем в чужую жизнь лезть? Нехорошо.
Она некоторое время продолжала работать, потом сказала:
– Люди!.. На чужой жизни камаринского сплясать ничего не стоит. Николай тоже. Точно я для него вот как этот куль с мукой – бросил туда, бросил сюда. Зачем? Может, у нас с Сережей жизнь наладилась бы. Сколько нас трепало. Ан нет! Не дадим!
– Ну ладно, не расстраивайся! – жалобно проговорила Соня.
Дусин голос, монотонный, мертвый, сверлил ей сердце.
– Я поговорю с Сережей. Все образуется, вот увидишь.
– Понимаю: обидно ему слушать про меня разное. Поговори как с человеком, выслушай. Так нет, в душу наплевал. А за что? Разве я его не любила? Или от семьи увела? Ну, было у меня в жизни. Ведь свободная была, бесконтрольная. От тоски, от безделья больше. А при нем разве что позволяла?
– Не рви ты мое сердце! – закричала Соня. – Вот увидишь – поговорю с Сережей, и все наладится. Ведь любит он тебя. Оттого и взорвался. Ему сейчас тоже нелегко: у Клары суд, думаешь, приятно? Тоже ведь мать его ребенка, жена законная. Вот и разнервничался.
Всегда казалось, что главный в семье – Николай. Соня умело поддерживала в нем эту иллюзию, особенно на людях. Но бывали минуты, когда Соня оставляла свою семейную дипломатию, все тщательно разработанные способы руководства мужем и высказывалась с прямотой и непримиримостью, которые пугали Николая и ставили его в тупик.
– Как ты мог?! Дусе разбил жизнь и Сергею. Какое ты имел право вмешиваться?
Николай сам был не рад тому, что произошло. Но осознать свою вину было для него мукой, признать ее – еще большей. В этом хотя и честном, но чересчур прямолинейном уме мысль сидела крепко, выбить ее оттуда было трудно.