Несколько раз к Слащёву подходили:
— Не продаете?
На что Слащёв отвечал:
— Мне всегда говорили, что собака — друг человека. Друзей не продаю.
Слащёв знал, в этот день собачьих боев не было. И он пошел к Соболевскому домой.
Едва открыв дверь, Соболевский увидел выглядывающую из-под полы френча мордашку Зизи.
— А это что у тебя?
— Собака.
— Я вижу, что не слон. Похожа на эту нашу… на Зизи?
— Я тоже так подумал. Купил. Решил сделать презент Глафире Никифоровне. Может, утешится после потери Зизи.
— Уже утешилась. Я ей тут недавно волкодава приволок. Эт-то, я тебе скажу, собаченция. За раз ведро каши съедает.
— Так что, не нужна эта?
— Ну, ведь все равно уже купил… — Соболевский обернулся, крикнул в глубину дома: — Глашка! Выйди, тут тебе презент принесли!
На порог выплыла дородная Глафира Никифоровна.
— Вот Яков Александрович хочет тебе презент сделать. Смотри, похожа на Зизи.
— Ну, что ты, Саша! У Зизи была такая умная мордочка! И вся она была такая утонченная, аристократичная. А это — деревня!
— Ну, где ж я тебе, Глашка, королевских кровей собаку найду! У них, поди, таких и не было, в псарнях все больше волкодавов и борзых держали.
У Зизи, которая какое-то время сидела неподвижно, и равнодушно смотрела на Глафиру Никифоровну, вдруг в памяти что-то сдвинулось. Она услышала легкий знакомый запах и стала вытягивать мордочку, внюхиваться. Затем резко заворочалась, стала настойчиво выбираться из-под френча и радостно заливисто залаяла.
Слащёв опустил собачку на землю. Она стала прыгать вокруг Глафиры Никифоровны на задних лапах и продолжала непрерывно радостно лаять.
— Зизи! — удивленно сказала Глафира Никифоровна. — Саша! Это действительно она, моя Зизи! — и она обернулась к Слащёву: — Скажите, Яков Александрович, только правду! Ведь это она, моя Зизи?
— Нисколько не сомневаюсь, Глафира Никифоровна.
— Боже! Но как же она у вас оказалась?
— Глаша! Прошу тебя, не заставляй Якова Александровича снова вспоминать эту потрясающе драматическую историю, — строго сказал жене Соболевский и украдкой подмигнул Слащёву. — Он мне только что рассказал, и я никак не могу успокоиться! У меня даже разболелось сердце. Не найдется у тебя ничего лечебного? По рюмочке бенедиктинчика? Представь себе, он выкрал ее из гарема эфиопского султана. Она была любимицей его четвертой жены.
— Седьмой! — подхватывая затеянную Соболевским игру, уточнил Слащёв.
— Это не столь важно, — сказал Соболевский и снова перевел взгляд на жену. — Я тебе потом, ангел мой, все в подробностях расскажу. Яков Александрович чудом спасся, три евнуха с ятаганами…
— Четыре, — для правдоподобия вновь уточнил Слащёв.
— Ну, ты только представь себе! Четыре евнуха. Ятаганы. Светильники от свалки погасли. Рубка в полной темноте. Яков Александрович чудом спасся.
— А жены? — спросила Глафира Никифоровна.
— Все тридцать — в обмороке!
— Боже, как это admirable!
— Глашенька! По такому случаю! — ласково заворковал Соболевский. — Нет бенедиктина, налей нам твоей божественной настоечки. Якову Александровичу это просто крайне необходимо. Риск! Нервы! Буквально вырвался из лап смерти. Ну, и я его слегка поддержу!
— Ну, что же! Входите! — вздохнула Глафира Никифоровна и подхватила на руки Зизи. И она, все еще возбужденная от встречи с хозяйкой, все норовила ее облизнуть и время от времени заходилась в радостном лае.
Слащёв в дом не пошел.
— Извини, Александр Степаныч, не могу. Нет настроения.
— Это что-то новое в твоем репертуаре, Яков! Я тебя просто не узнаю. Сейчас перехватим по паре лафитничков, и жизнь покажется пуховой периной.
— Нет. Извини. Пойду.
И уже когда они дошли до калитки, провожающий Слащёва Соболевский спросил:
— Слушай, Яков, а это действительно Зизи?
— Да.
— Но как она у тебя оказалась?
— Ну, помнишь, тогда она затерялась на «Твери». Ее через трое суток в машинном отделении нашли. Сама вышла. Вся в мазуте. Страшнее черной ночи. Кое-как отмыли. Так она и оставалась на «Твери», плавала в Бизерту и на Лемнос. А потом как-то знакомый механик занес ее ко мне. Вот и вся история.
— Все-таки ты дурак, Яков! Сказал бы Глашке, что выкупил ее у янычар за… ну, хоть за пятьсот франков. Она бы заплатила.
— Это ж ты начал про мои подвиги.
— И я дурак, не сразу до этого додумался. Н-да! Опростоволосились. Она — баба жмотистая, все мои деньги в своих закромах держит. Веришь-нет, сам иной раз в ногах у нее валяюсь, выпрашиваю. Слушай, давай вернемся! Я ей по-новому, еще жалостливее все представлю. Она, дура, всему верит. Скажу, ее везли на живодерню. А ты узнал, выкупил. Барыш — пополам.
— Нет. Ты со своей бабой сам справляйся. Без помощников.
— Но — деньги, чудак-человек! Они что, больше тебе не нужны?
— Угадал. Не нужны.
— Ты чего? — даже застыл от удивления Соболевский. — Что, разбогател? Фунты наконец получил?
— Не получил. И не получу, — сказал Слащёв.
— Почему же? Что-то с родней случилось?
— Да нету у меня никакой родни. Ни в Англии, ни в Гондурасе, ни в Хацапетовке. Извини, брат! Надоело мне врать! Ваньку валять из-за копейки. Прогибаться. И нищенствовать тоже.
— Это кто ж тебе такую крамолу в голову вложил? Ты хоть одного человека видел, который бы не врал? Мелкий, он и врет по-мелкому, за копейки. А я та-аких тузов видел! Мелочь-мелочью, а врут на миллионы. И им несут! Миллионы несут! Иной уже столько наврал, что до него не подступишься!
— Посадят, — сказал Слащёв.
— Таких, Яша, не сажают. Я тебе по большому секрету скажу: они нужны-с! Без них нельзя! Да ты их и не узнаешь на улице! Нет, что я? Не увидишь! Они в дорогих каретах, в автомобилях… Это, Яша, и есть жизнь.
— Я не хочу такой жизни.
— А другой не бывает. Ты только после армии еще до нее не приспособился. Или до конца ее не понял. И в армии так же.
— Не знаю, может быть. Извини, Саша, я пойду.
Соболевский торопливо сунул руку в карман, вынул кошелек и, извлекая купюры, продолжал:
— Ты заболел, Яша. Есть такая болезнь: безденежье. Возьми, лечись!
— В долг больше не беру. Знаю, не сумею отдать.
— А разве я сказал тебе «в долг»?.. Бери!
— Нет.
Соболевский почти насильно сунул Слащёву в карман несколько крупных турецких купюр.