Розовый цвет европейцы не уважают, он в нашей культуре как-то маркирует инфантильность, незрелость, глупость, детство; большинство же американских женщин предпочитают розовый цвет: незрелая нация, ой, незрелая… Колхозные вкусы: пушистая розовая кофточка. Новорожденным девочкам – розовое одеяльце. Розовое платье с зеленым пояском на мещанке Наташе в чеховских «Трех сестрах». Все это – фу. Но во сне другая культура, не европейская, своя какая-то. Там розовое – это отлично, это чудесно, это обожаемо: это розовое платье юной Марины Цветаевой «с этой безмерностью в мире мер» – Цветаевой, царственно отметавшей невротические наши заботы о «вкусах» и «пристойности», поэтессы, свободной до неприличия, до фамильярности со Сценаристом, нисколько эту бесстыжую связь не скрывавшей, а, наоборот, выставлявшей напоказ: «Сны видящей средь бела дня, // Восхищенной и восхищённой, // Все спящей видели меня, // Никто меня не видел сонной».
Я тоже часто вижу во сне розовое стекло или «сухую розовую воду», я не знаю, что это такое, но это очень хорошая вода: когда моешь ею руки (она для рук), то как-то куда-то проходишь сквозь слои сонного пространства, как-то словно бы больше понимаешь и вот-вот что-то совсем важное поймешь. Такая вода.
Нас, наверное, много, заглянувших в этот вариант закрытого мира, не только я да девушка, плававшая с друзьями на матрацах, но не все же скажут. Да вот, общеизвестное: «Я теперь скупее стал в желаньях. // Жизнь моя! Иль ты приснилась мне? // Словно я весенней гулкой ранью // Проскакал на розовом коне». Для меня нет сомнения, что какие-то вещи из снов тут просочились и легли стихами. Разберись-ка, Зигмунд.
Да, собственно, вся литература связана со снами: и прямой связью, и связью обратной, и цитированием, и попыткой построить текст как сон, и бессознательным использованием сонных образов, и сознательным. Самый «сонный» писатель – Кафка, самый сонный его роман – недописанный «Замок», где герой попадает в самозапутывающуюся ситуацию, не находящую разрешения, – каждый его осторожный и продуманный шаг немедленно и мучительно усложняет мир в энной степени, а почему? Потому что он действует в этом мире по дневной, ясной, разумной логике, а там совсем иные правила. Кажется, если бы он сделал что-то нелепое, иррациональное, можно было бы что-то поправить, но ведь само решение сделать что-то неразумное есть разумное решение, а оно-то все и портит.
Мы не управляем Сценаристом, это он управляет нами. Мы, разумные такие, хотим ответов на вопросы. И иногда он снисходит до объяснений:
5. Я вижу звездное небо (не как с конкретного места Земли, а как такой всеобщий круг), и голос за кадром (или просто мысленный голос) говорит мне, что когда сойдутся вместе четыре конских созвездия, то наступит конец света. Объяснение такое – дескать, «конские созвездия» это такие, в которых есть кони, Кентавр там, например, и т. д. Звезды ведь на небе перемещаются, когда-то возникнет такая ситуация, что они сойдутся.
Или:
6. Сначала я убегала не помню от кого, с подругами. Потом забежали мы в какой-то типа автобус, и зашел человек, очень странный, в темном одеянии, показал на меня и сказал: хочешь узнать свое будущее, я согласилась, и он сказал: «что было – то было, а что будет – то будет», и ушел, исчез. И я проснулась.
Но лучшее, что разрешено видеть во сне пишущему человеку – а таковыми можно считать почти всех, – это упоительные, самые гениальные на свете тексты. Стихи – куда там Пушкину! Правда, проснувшись, понимаешь, что, может быть, все-таки Пушкин обставил тебя и на этот раз… Так, одной знакомой даме удалось проснуться среди ночи и торопливо записать свой шедевр:
Он.
На груди висит вагон.
On.
На вагоне медный клоп.
А другому человеку приснили такое:
Летает птичка на рассвете,
Чем дальше в лес – тем больше дров.
Осталась я одна на свете,
Так будь здоров, так будь здоров…
Там, на родине Зверотура, это, наверно, так же грандиозно, как «эники-беники ели вареники», это у них такой Шекспир. Я тоже как-то занималась столоверчением, вызвала дух одного поэта и спросила его, пишет ли он там стихи. «Пишу». – «На каком языке?» – «На ангельском». Ну, значит, нам не прочесть.
Я вот не пишу стихов, да и не претендую; мне снится проза. Такая!.. Такая!.. О, какая! Это такие потрясающие тексты, в которых каждая буква, а не то чтобы слово, стоит на нужном месте и произносить ее, проговаривать вслух – высшее наслаждение для наконец-то дорвавшегося до своей пищи духа. Все прочее – макулатура! Мне дают – нет, меня подпускают к Большой Белой Книге in folio, покрытой черными строчками бесконечного текста. Книга старинная, буквы крупные, может быть рукописные. В каждом слове – Высший Смысл, оказавшийся таким простым для понимания, что от счастья начинаешь смеяться. Смеешься и читаешь, смеешься и читаешь. И тут, как всегда, все начинает портиться, я просыпаюсь – меня изгоняют из рая, сила тупого утра выталкивает меня на поверхность, Высший Смысл закрывается, абракадабрируется и белибердизуется, и горсточка вырванных у сна запомнившихся слов бессмысленна, как клавиатура пишущей машинки: фывапролджэ, кто ж ее, родимую, не знает.
Смирись, бодрствующий; смирись и спящий: тайна сия велика есть, Большую Белую Книгу навынос не выдают, но главное – она есть; вот это главное. Я видела ее сама. А нам – что ж, нам разрешено тут, по эту сторону ограды, стараться кто как умеет, нам дали чистые листы бумаги, и мы, может быть, сами того не подозревая, напишем иной раз такое ячсмитьбюё, что Сценарист в восторге вклеит и нашу страничку в свое избранное, чтобы было что почитать ангелам в гамаках.