Узнав о Клодин Лафонтен, сестра завела разговор о Марселе Жуандо{ Жуандо, Марсель (1888–1979) – французский прозаик-модернист.}, взявшем в жены Элизу. Та была не только не нужна ему как жена, поскольку он предпочитал мальчиков, но и не подходила по характеру. Часто такое происходит по некой странной закономерности – человек всегда выбирает наименее подходящее, обрекая себя на вечные муки за один час любви.
Мы прочли много произведений Жуандо, нашего соотечественника и прекрасного писателя, его сегодня почти забыли, а если и помнили, то только потому, что они с Элизой были очень странной парочкой. Но мне была отвратительна любая мысль о браке. Стареть в компании женщины, которая будет увядать на моих глазах, к тому же быстрее меня, – это казалось мне в тридцать шесть лет чем-то похожим на ад. Уродство было ничем по сравнению с возрастом, ведь с годами перестаешь замечать свою внешность. А Клодин предлагала мне крупную сумму своих лет в обмен на мою молодость. Ее возраст был мне отвратителен, не сам по себе, а потому что она в свои годы еще старалась оставаться молодой. Это было еще хуже, чем обнимать безобразную женщину, чьи запахи, настроения, родинки, смех, голос не совместимы с твоими, что для меня было просто необходимо. Большинство женщин ради моего полного счастья требовали выключить свет в комнате и руководствовались другими органами чувств, но не зрением, и поэтому они просили меня покинуть их до рассвета. А если, что было очень редко, я задерживался у них до утра, они не разрешали мне смотреть, как убегали в ванную, чтобы я не смог сравнить, насколько они кажутся другими после занятий любовью, при свете дня.
Однако, чувствуя, как и все мужчины, тягу к юным женщинам, даже к девушкам-подросткам, с годами я начал отдавать предпочтение зрелым женщинам, словно с ними я мог не стесняться своей внешности. Но лицо Мари-Лор Эспинас всплывало в памяти сразу же, стоило мне только задумать отступить от своих правил и подыскать по своему вкусу какую-нибудь молодую и красивую женщину, интересовавшуюся только моим положением журналиста. Газетные писаки стали заменять романистов не только в реальной жизни, но и в воображении женщин. Так сказала сестра, увидевшая в этом знак, среди сотни прочих, конца литературы и делавшая вид, что рада тому, что я все-таки не стал писателем.
Моя теория была всего лишь предрассудком. Возраст не меняет ничего в желаниях и любви. И в уродстве тоже. Совсем наоборот: он придает им уверенность и глубину. И только благодаря великодушию женщин (или некой форме невинности, или свежести взгляда, не зависящего от сиюминутности) я мог получать награды, а не из-за моей концепции эквивалентности, от которой я все-таки не хотел отказываться, потому что боялся влюбиться. Это великодушие иногда проявлялось в вульгарных или отчаянных формах, как это было, например, с одной молодой женщиной, несомненно самой красивой из всех, кто у меня был до этого: брюнетка с глазами цвета голубого льда и великолепным телом, я встретил ее однажды вечером на Елисейских Полях. Она сама подошла ко мне и попросила пойти с ней в ночной клуб, куда одинокие женщины не допускались. Услышав мой отказ и увидев, как я огорчился, эта женщина отказалась от праздника и предложила пойти с ней выпить. Неважно где, главное, чтобы она не оставалась одна. Этот разговор закончился у нее в квартире на улице Акаций, где она жила в мрачном доме. Там она мгновенно разделась и с несколько наигранным смехом отказалась взять деньги, которые я посчитал себя обязанным ей предложить. Она уверяла меня, что не была путаной, даже не занималась этим по случаю, просто была одинокой девушкой, которую бросили. Она хотела отомстить, унизив себя и отдавшись первому встречному, самому уродливому в мире мужчине. Так я думал, когда она подошла ко мне, чтобы расстегнуть ширинку брюк. Она не хотела ничего другого, кроме моего члена, прошептала она, закрыв глаза с таким выражением страдания и покорности, что я готов был отвесить ей пощечину. Я не шевелился, спрашивая себя, не стоит ли прекратить все это, но не из-за огорчения, раненого самолюбия, опьянения, а из-за некой извращенности. Мне было отвратительно думать, что я пользуюсь этой ситуацией, возможно даже опасной, и ждал, что сейчас откуда-нибудь появится ее дружок, чтобы меня ограбить. Но она сказала: «Поцелуй меня, дай мне свой член, только его». Она произнесла эти слова очень громко, слишком громко. Я взял ее за руку, отстранил от себя, попросил сесть, сказав, что она потом будет жалеть об этом: «Я для вас недостаточно хорош». И тогда она произнесла слова, которые навсегда запали в мое сердце: «Это я плохая».
Я оставил ее, решив не нарушать свои правила, уверенный, что я не смог бы овладеть ею в данных обстоятельствах и не получил бы удовольствия. Ее доброта была продиктована отчаянием, а я был не в состоянии стать ее орудием в ту ночь, пусть даже и знал, что для всех моих любовниц я был всего лишь проходным этапом, временной забавой, утешением, в котором не признаются.
XVI
Этот эпизод заставил меня сделать вывод – я старею, мои пристрастия и интересы становятся все более четкими. Я стал меньше путешествовать, испытывать от этого удовольствие, даже предпочел бы вообще никуда не двигаться: можно ли пойти дальше, чем в лоно женщины? Жизнь моя была скудна на события и монотонна – жизнь великих мечтателей, одиночек, смирившихся с жизнью. Я честно работал, регулярно занимался любовью, читал, думал о книгах, которые никогда не напишу, но которые все-таки писались во мне, в задней комнате мечтаний, где сожаления становятся формой надежды. И подобно тому как некоторые строят мельницы, чтобы умереть там от голода, я вступил в жизнь, чтобы «перемолоть» печаль, для меня более предпочтительную, чем небытие, но с еще большей покорностью. Эта покорность была сродни голоду, она замешивала мой хлеб на том, чем я был, и оказалась намного вкуснее. Это я могу сказать сегодня с уверенностью. И вовсе не для того, чтобы парадоксом заполнить пустоту существования без человеческой любви, а не книжной.
Мне тогда было почти сорок восемь лет. Я приближался к пятидесятилетнему рубежу, которого так боятся мужчины, а для женщин – начало ада. Мое положение нисколько не изменилось. Мать умерла, и мне больше не было причин ездить в Лимузен, разве только вместе с бессмертным депутатом, на которого я продолжал работать. Да и тот, состарившись, стал почти кокетливым и не любил показываться на людях вместе со мной. Я стал с трудом выносить жару и завел обычай проводить август в Бретани, открыл ее для себя в ходе подготовки статьи о Шатобриане-политике, которого мой депутат любил цитировать. Я тогда побывал в Динане, Комбуре, а главное, в Сен-Мало, где красивые и известные пляжи были заполнены некрасивыми людьми, и я там был почти незаметен. Я ездил туда один, потому что сестра ненавидела море, выставленную напоказ обнаженную человеческую плоть, запах йода и всего того, что сильно пахло. Она продолжала проводить свои отпуска в Лимузене у нашего отчима и прекрасно с ним ладила, особенно как тот овдовел. Она ездила с ним в Коссад, департамент Тарн и Гаронна, где погиб наш отец, врезавшись в платан. Это дерево уже давно было спилено, но сестра знала, где оно росло, и установила на склоне маленькую белую стелу, которую работники департамента сняли после проведения расследования. Но они не посмели прикоснуться к каменному кресту, его Элиана установила позднее, неизвестные люди украшали его цветами, как сказала ей владелица самого близкого к этому месту дома. Она в прошлом слышала грохот автокатастрофы и видела отца мертвым.