— Вот теперь хорошо. Славно посидели, за столом. А то подаешь в подпечье, как собаке. Ты, Бориска, у меня смотри, ты знай мое место! Мое место, оно здесь, за столом. А твое знаешь где?
Я молчу. Я думаю, что будет дальше. Я знаю, что домовики так просто не являются. И точно! Он говорит:
— Твое место, дурень, дома. Будешь дома сидеть — будешь жить. А в пущу сунешься — открутят тебе голову. Ох, помяни мое слово, открутят!
Я молчу. Меня зло взяло! Да что это такое, что мне теперь делать? Отменить поход и домой возвращаться? Всем на смех, что ли, да? Вот я и молчу.
Он тоже молчит, сидит себе на лавке, босыми ногами болтает, смотрит на меня своими красными горящими глазами, нагло ухмыляется. Потом так же нагло, с ухмылочкой, спрашивает:
— Бориска, Бориска, куда ты собрался?
Я молчу. Он тогда за меня — пискляво, гадко — отвечает:
— Я иду на Зыбчицы, в Сымонье, на старые вырубки, там я Цмока задавлю!
Сказал он так и замолчал. Сидит и смотрит на меня. Я молчу. Ат, гадко, злобно мне, противно. Он тогда тоже рожу злобно скорчил, говорит:
— Дурень ты, Бориска, ой, дурень! Ни за что тебе Цмока не сдюжить. Сожрет он тебя! И еще как сожрет, попомни мое слово! — После ловко с лавки спрыгнул, побежал к себе в подпечье. Я опомнился, вскочил и закричал:
— Так что же мне тогда, дядька, делать?!
Он остановился, повернулся ко мне, отвечает:
— Как что? Возвращайся к себе, бери Нюру, Алену и беги к Петру в Чужинье, пока еще не поздно!
Сказал так, занырнул к себе в подпечье и затих. А я стою посреди опочивальни, как последний дурень, и молчу. Луна в окно светит. Тихо в палаце, все спят. Им, собакам, хорошо! Куда смотрят, собаки, как службу несут?! Я чуб пригладил, гневно рыкнул, к двери подошел, х-ха! — ее настежь ногой, выхожу…
Смотрю — мой Рыгор под дверью сладко спит. Хотел я его этой самой ногой…
Нет, передумал, пошел дальше. Ходил по палацу, ходил, куда ни заходил, везде все спят, всем хорошо, спокойно! Опять было хотел…
Нет, расхотел! Вернулся к себе, закрылся, походил по опочивальне, походил… потом решился, подошел к подпечью, опустился перед ним на карачки, стал звать: дядька, дядька, отзовись, выйди, я тебя еще молочком угощу, молочко свежее, жирное. А хочешь, дам винца, дам сала, колбасы. Дядька, мне скучно, не спится, давай посидим, поговорим, попируем…
Молчит, скотина, не отзывается! Я вернулся к кровати, лег как был, одетый, в сапогах, поверх одеяла, глаза закрыл, лежал, лежал…
А сон не брал! Я встал, опять ходил, ходил, молился, наливал себе, закусывал, опять ходил, ложился, вставал, опять ложился. Потом как-то заснул, уже, наверное, только под самое утро. Снилась мне всякая подлая дрянь, но какая точно, я не запомнил.
Утром разбудил меня Рыгор, говорит: вставай, ваша великость, все уже готовы, ждут. Конечно, думаю, они за ночь славно выспались, им теперь что! Встал я, побрился, сел есть. Вилкой потыкал, потыкал, отставил. Так же и пил — только губы помочил. Рыгор смотрел на это, смотрел, потом говорит: что с тобой, ваша великость? Ничего, я отвечаю, я ночью много съел. А, говорит, и правда, вон сколько черепков, посуду бить — это к удаче. Пошел вон, говорю. Он ушел. Я сижу, ночное вспоминаю, противно мне. А что! Домовики свое дело знают: как который из них скажет, так оно потом и будет.
Ну, как будет, так пусть и будет, судьбу не обманешь. Кликнул я Рыгора, он принес мне сапоги, сапоги были знатно надраены, я это люблю, мне сразу стало веселей, я обулся. Он подал мне саблю, булаву, мы сошли вниз.
Там уже все были в седлах. Подвели мне Хрипача, я сел, бубнач ударил в бубен, хорунжий развернул хоругвь, мы двинулись. Едем, день погожий, дорога сухая, птички поют и все такое прочее. Одним словом, лето, хорошо, я господарь, со мной мое верное посполитое панство и моя Высокая комиссия…
Да только пропади оно все пропадом! Зачем мне это все?! Где моя Нюра, где моя Алена, где мой Петр? Был бы я простым заможным паном, развернул бы я сейчас Хрипача, дал бы ему под ребра — и понес бы он меня обратно, до моих, вот это было бы любо! Потому что, думаю, какое мне дело до этого Цмока? Пусть себе сидит в своей дрыгве, жрет всех, кого ни попадя, он же не мое жрет, а свое. Да, не мое! Разве Сымонье мое? А Край разве мой? Разве Великий князь Краю хозяин? Нет! Так что ох, думаю, дурень я тогда был, дурень, зачем тогда скормил Цмоку каурого конька? Не скормил бы — и не выбрали б меня, сидел бы я сейчас в своих Гугузках, в ус не дул, пил бы Нюрину наливку, Алену за соседа сватал бы, Петру письма в Чужинье писал, а он бы мне ответы присылал, я бы их, опять же под наливочку, почитывал… И больше в этой жизни человеку ничего не надо! Что, разве не так? А так…
А так я еду в Зыбчицы, от Зыбчиц сверну на Сымонье, от Сымонья на старые вырубки, а там, на старых вырубках, меня сожрет Цмок. Сожрет, сожрет! Домовик брехать не будет! Брешут паны, брешут хлопы, все брешут. А я больше брехать не буду, отбрехался, я теперь, напоследок, лучше буду молчать!
И молчал всю дорогу, весь день, до самого ночлега.
А заговорил вот почему. Вот вечер наступил, въезжаем мы в деревню. Там кругом чисто, прибрано, дорожки белым песочком посыпаны, хлопы, скотина, все по хатам, по хлевам. Войт и войтиха нас на околице встречают хлебом-солью. Мы это принимаем, заезжаем дальше. Войт впереди бежит, показывает, где кому располагаться. Вот и хата для меня. Я Хрипача останавливаю, спешиваюсь и только захожу в ворота…
Как на меня из-за угла хлоп с топором кидается! Рубить!..
Но, слава Богу, мой Рыгор его опередил, топор перехватил, хлопа на землю повалил.
— Ат! — я кричу. — Злодейство!
Сразу другие наши гайдуки попрыгали с коней, орут:
— Меси его! P-раз! Р-разом!
Начали месить его ногами, коваными сапогами. Сейчас, вижу, насмерть замесят. С одной стороны, это правильно, потому что чего это он на людей убить кидается?! А с другой стороны, думаю, я же уже все равно не жилец, а у хлопа, может, тоже дети есть, хлопы, они, как ни крути, тоже люди. Вот я и ору:
— Геть! Не трожь! Это мое!
Они отошли. Я им:
— Чего его месить? Хлоп, это та же самая скотина, какой с него спрос? Другое дело войт, это его по службе недосмотр, он виноват. Выдать войту пятьдесят горячих! — и в хату пошел.
Войта поволокли пороть шомполами. Хлопа связали и вкинули в хлев, а все остальное тамошнее хлопство из деревни в пущу выгнали и сказали там до завтрева сидеть, помалкивать. А мы посели за уже накрытые столы.
Но настроение уже не то, не тот аппетит, не та жажда. Так что вместо веселой, как вчера, гулянки у нас получился суровый военный совет. Сразу после первой, даже еще не закусив, встает пан Давыд Чапа, член комиссии, и начинает говорить вроде того, что вот где наш главный враг — не Цмок, а поганое хлопство! И это, говорит, уже под самым Глебском, чего они творят, а дальше, говорит, будет куда как хлеще, можете не сомневаться, так точим сабли, Панове, ш-шах, разом! Выпили еще. После встает пан Левон Репа, полусотенный, и говорит: никому нельзя верить, близко никого не подпускать, сегодня выставим двойные караулы, а на следующий раз и вообще в деревню не входить, покуда оттуда всех хлопов не выметут! Хорошие слова! Но только мы взялись за келихи, как вдруг встает этот сопляк пан Хома, княжич Мартынович, и говорит: да, правильно, так что ты, ваша великость, зря этого гада помиловал, он, этот гад… Ат, распустил язык! Я хрясь, хрясь булавой по столу! Потом говорю: попридержи язык, княжич Хома, потому как мы еще за предложение пана Левона не выпили, это первое. А вот и второе: что сделано, то сделано, Великий князь раком не ходит. Выпьем, панове, за пана Левона! Никто не спорил, выпили. Потом опять пошла военная беседа, строили разные планы, паны горячились, кричали, потом вспоминали былое. Говорили складно, хорошо, только все равно мне все это быстро надоело, я их оставил за столом, а сам ушел спать.