А это чудище огромное ш-шах! — и на остров прыгает! Брюхом прямо на княжий палац! А лапами за стены цоп! И начинает все это душить, мять и давить! И ох еще немо ревет! Остров трещит под ним, хрустит и ходит ходором! А после кр-рак! — переломился, развалился и вместе с тем страхоподобным чудищем пошел на дно! И сразу тишина. Нет ничего на озере! Только одна черная вода. А глянул в сторону — старухи тоже нет. Конь подо мной копытами перебирает, ушами стрижет. Да и мне тогда, честно скажу, ох как было не по себе! Но я с коня сошел и сбежал с берега на лед, подошел еще ближе, смотрю. Да, все точно, мне не привиделось — дальше только одна черная вода, а острова как будто никогда и не было. А тогда уже хорошо было видно, луна светила, небо было чистое. Я шапку снял, постоял, постоял. Потом вернулся, сел на коня и поехал обратно.
Ехал всю ночь, и еще утром ехал. Приехал к Яроме. Тот вышел меня встретить, придержал коня, я спешился. Он говорит:
— А ты, пан, быстро обернулся. Ну и как ваше панское дело? Славно сладилось?
— Да, славно, — отвечаю я ему, — уже куда еще славнее! Долго еще будут вспоминать. А вот теперь я,
как ты мне обещал, приехал на Цмокову берлогу посмотреть да самого его жердью потыкать. Веди меня на старые вырубки!
И он меня повел. Но, конечно, он меня сперва накормил, а потом я еще немного обогрелся, а потом мы уже сели на коней и поехали.
Ехали долго. Доехали до вырубок и там свернули налево, поехали к верхней дрыгве. Туда, где старая ольха, под которой, как все говорили, пан Михал лежит. Или под которой, как болтал Ярома, Цмок устроил себе логово. Едем, значит. Место там просторное, лысое, ничего там не растет, там далеко вокруг видно. И земля там крепко морозом схвачена, кони идут хорошо. Вдруг Ярома:
— Ой, пан! — говорит. — Смотри, ольха совсем криво стоит.
И точно. Та самая старая ольха, вижу, так сильно наклонилась, что как будто кто-то ее с корнем рвал, рвал, но так до конца и не вырвал. А так все как обычно там, Ярома так сказал. Да я и сам вижу, что тихо, пусто там. Вот только наши кони стали взбрыкивать, похрапывать, головами крутить. Но мы их крепко держим, едем дальше. Вот подъезжаем…
Нет, еще и не подъехали. Это мы еще за сотню шагов усмотрели: возле той самой покосившейся старой ольхи — огромная-преогромная яма! Саженей в двадцать шириной. То есть вокруг снег, снег, белым-бело, а там черная-черная яма! И тишина. И никаких следов вокруг. Ярома говорит:
— Я дальше не поеду!
А я:
— Нет, хлоп, поедешь! Ну!
Поехали мы дальше. Но шагов за двадцать до той ямы наши кони встали намертво. Ладно! Мы спешились. Я говорю:
— Ярома, готовь жердь!
А сам дальше пошел. Подхожу, смотрю в ту яму. Да, вижу, глубокая яма. Саженей в десять будет. И пустая. Только на самом дне как будто какое-то гнездо: коряги, ветки сложены и всякое такое прочее. Гнездо этак на двух — на трех быков, не меньше. А где сами быки? Где Цмок? Слышу, подходит Ярома. Вижу, он без жерди. Встал со мной рядом, смотрит вниз. Долго смотрит, потом говорит:
— А вон там, видишь, под корчами лаз? Это он туда ушел.
— Как ушел? — говорю.
— Ну, уполз, — Ярома говорит. — Он же, твоя милость, может ползать под землей, как крот. Сегодня здесь зароется, а завтра где-нибудь под самым Глебском вылезет.
— Э! — говорю. — Куда ты маханул! Глебск, это же вон где!
А Ярома:
— Ну и что? Это же его земля. Он в ней как хозяин. Земля это понимает и сама перед ним расступается.
Постояли мы, помолчали, потом я говорю:
— А чего это он вдруг посреди зимы взял да и проснулся?
— Да кто его поймет! — Ярома говорит. — Может, ему чего приснилось. А может, кто и разбудил. Ох, чую, будет этой зимой горя!
— Ат! — говорю.
Он замолчал. Потом мы еще немного постояли, уже молча, потом пошли к коням и так же молча поехали обратно. У Яромы я не задерживался. В тот же день дальше поехал, домой. И только уже там, дома, и то только одной Анельке, все как было рассказал. Ничему она не удивилась, только говорит:
— Так вот откуда эти деньги!
— Какие? — спрашиваю.
— А вот эти!
И достает три монеты: медный пятигрош, битый серебром и золотой чистый талер.
— Я их, — говорит, — вчера прямо здесь на столе нашла. Это старуха тебе твои деньги вернула.
— Зачем?
— Потом узнаем, — говорит Анелька.
И как она сказала, так оно потом и было.
Глава четвертая. БАСНОСЛОВНЫЕ ВРЕМЕНА
Меня зовут Сцяпан Слепой. Но это совсем не означает того, что я ничего не вижу. Будь я действительно лишенным зрения, как бы я тогда мог исполнять свои служебные обязанности? А я ведь, с Божьей ласки, состою главным смотрителем нашего университетского книгохранилища. Пускай себе чужеземные библиофилы сколько угодно твердят о том, будто бы наш Глебский университет мало чем отличается от их сельских приходских училищ, я все равно буду молчать в ответ, ибо мне никогда не придет в голову доказывать, что белое это белое, а не черное, как они пытаются уверить. Спорить с глупцами, разве я рожден для этого? Нет и еще раз нет. Моя стезя совсем иная. И это отнюдь не голословное утверждение. В его защиту я мог бы привести великое множество самых различных примеров, которые, в свою очередь, были бы подтверждены под присягой самыми уважаемыми моими соотечественниками, начиная с самого Великого князя. А что на это смогли бы возразить мне вышеупомянутые чужеземные библиофилы? Да ничего конкретного! А это означает…
Однако вернемся к началу. Итак, меня зовут Слепым. Но на остроту зрения я нисколько не жалуюсь. Если в окно светит полная луна, то я могу читать любую книгу, набранную самым мелким из ныне доступных
нам шрифтов. Злые языки утверждают, что это удается мне потому, что я будто бы помню наизусть все книги, имеющиеся в нашем университетском книгохранилище. Что ж, они близки к истине, я действительно достаточно хорошо осведомлен о содержании всех подотчетных мне книг. Но зато как они, эти мои недоброжелатели, были посрамлены, когда в прошлом году, на именинах великого крайского маршалка, я оказался первым в метании ножа в цель! Уж тут-то, смею вас уверить, мой книжный опыт никак не мог мне пригодиться!
Но все равно, даже после этого знаменательного случая я по-прежнему остался для них Слепым. Да, когда надо, я слеп! Я закрываю глаза на их глупость и невежество, на их дичайшие обычаи, бессовестную ложь, алчность, неумеренность в питье, непостоянство в убеждениях, на кровожадность, наконец. Но тогда я скорее Немой, нежели Слепой. Ведь я обо всем этом молчу! Да я вообще никогда первым ни с кем из них не заговариваю. И это идет вовсе не от гордыни, а просто я всякий раз сомневаюсь, а смогут ли они понять меня, вот я и молчу.