— Коня ему! Всем уходить! Добра не брать!
Не стали брать, так ушли. Давыд ни слова не сказал. На Полтеск не пошли — к Люкомлю двинулись, и Глеб туда к вам заодин спешил из МенсКа. Борису же в Друцк послали гонца, чтоб затворился, не выходил, ждал, готовился к встрече, если не сможем Мономаха удержать, и побежим тогда уже на Друцк. Юн был Борис, ты пожалел его.
И Мономах на то не покусился! Шел, гневен был, жег так, что и пней, и головней не оставалось. Но до Лукомля одного перехода не дошел, — а вы уже и приготовились все трое, — неожиданно повернул и кинулся на Друцк.
Юн был Борис, кроток. А отца ослушался! Пришел брат Мономах под Друцк, а друцкая дружина уже в поле, стоят и ждут. И выехал брат Мономах под стяг, и выкликал Бориса, и грозил…
Не вышел Борис! Стояла его рать щитом к щиту. Да сколько рати той было? У Мономаха ее вчетверо больше. Стояла рать, а князь не выходил. Видит Мономах, отрок вошел в шатер Борисов, вышел, другой вошел, котел дымящийся несет…
А друцкие стоят, переминаются. Мономах не выдержал, поскакал, один, к шатру Борисову. Расступились друцкие, пропустили Мономаха, спешился он, вошел в шатер…
Борис сидел в кольчуге, при мече… и ел, из рога запивал. Увидел Мономаха, кротко улыбнулся, сказал:
— Винюсь! Ты так, брат, быстро подступил, что я и пообедать не успел. Но если погодишь, то я…
Не дослушал Мономах, взревел как зверь! И вышел — молча. К своим пришел, так же молча сделал знак рукой, увел дружину. И только, говорят, уже в Смоленске посмеялся вдоволь. Отходчив Мономах, он — князь. А затворился бы Борис… Что стены друцкие? Плечом толкни — повалятся. И по сей день они стоят благодаря Борисову уму. Умно поступил Борис, когда ятвягов мирил. Взял у Зебра дочь, теперь она крестилась, ее зовут Евфимия, и родила Евфимия Борису трех сыновей, сыновья все в отца, разве что они тебя, Всеслав, чураются, а так все хорошо у них на Друцке, любо.
А у Давыда шрам и по сей день горит. И третий год он вдов. Без детей, один. Таков твой сын Давыд. Таков твой сын Борис. И если б кто и смог взойти на Место Отнее, так это он, Борис. Только ему и Полтеска не надо! И братья ни во что его не ставят: мол, не князь ты.
А вы князья? А Всеволод был князь? Выше всех сидел брат Всеволод. Пятнадцать лет царствовал брат Всеволод в Киеве, а на самом деле правил и не он, а Мономах, сын его старший, опора, ум и меч. Умер Всеволод — позвали Мономаха: все, чернь, бояре, клир…
А он отвечал:
— Кто я? От младшего из Ярославичей. Выше меня по лествице стоит брат Святополк, он крови Изяславо–вой. Ему и быть над нами!
Сел Святополк Изяславич в Киеве, а Мономах ушел в Чернигов, брату своему Ростиславу отговорил у Свя–тополка в вотчину Переяславль. Но Ростиславу впрок это не пошло; и лета не миновало, как Бог его прибрал. Может, вовсе и не Бог. И посему негоже меня братом попрекать, когда у вас самих вон что содеялось! Я молчал тогда, я слова не сказал, а вчера кричал про те двенадцать лет, так глуп я был. И гадко мне теперь. Ибо уж кто–кто, но я знаю, что ты пятнадцать лет при брате Всеволоде Русью правил, сейчас, при Святополке, еще восемь, и дальше брат Святополк останется на Отнем Месте, Русь держать ты будешь, Мономах.
Русь, да не нас! Давыд придет, я его, как и в Смоленске, поучу, чтоб впредь не забывал, чья здесь земля, чтоб знал: Бус не ушел, он и сейчас при нас.
Нет! Закрой глаза, Всеслав! Навь это! Наваждение! Закрой!.. Не закрываются! А он — вот, над тобой! Гони его!..
И до креста тебе, Всеслав, не дотянуться, хоть он и на груди, лишь руку подними, протяни да положи на грудь.
А не поднять руки, не перекреститься! Пресвятый Ъоже! Не оставь меня! Я раб твой, червь…
А Бус, склонившись над тобою, улыбается и сноба говорит слова свои заветные да непонятные. Зверь заурчал, доволен зверь, сыт он, заворочался, улегся, зверь тоже Буса слушает, открывши пасть и вывалив язык, тихо, покойно в тереме, и веки снова тяжелеют, Бус что–то говорит и говорит, так бабушка когда–то сказки рассказывала, а ты, прижавшись к ней, глаза свои доверчиво смежал. Спи, князь, не бойся, сон — это ведь не смерть.
2
Очнулся…
Нет, долго оживал, к свету карабкался, вдохнуть хотел, воздуху не хватало, рот разевал, а может, и не разевал, тебе это казалось. Сам лежал пластом, так Дедушка лежит, когда его на берег выбросят и держат кольями, обратно в воду не пускают. Он поначалу извивается, трепещет, бьется, пузыри пускает. А его — кольями, кольями! Для этого колья нужно брать дубовые, дуб на сухом растет, воды не любит, но и не боится, дуб, если в воду попадет; не гниет, только крепче становится… Дедушку бьют кольями, поют что–нибудь духовное, осеняют себя крестом. Тогда вода из Дедушки вытечет и черный дух его с водой уйдет, останется одна тина, а в ней сила. Тину надо высушить, истолочь и, произнеся заветные слова, сложить в мешочек лягушачьей кожи: вот тебе и оберег, хоть по реке, хоть по морю с ним плыви и ничего не бойся. Так сын твой Ростислав никого не боится, на Руяне Ростислава привечают, ходит он с руянцами, кричит: «Аркона! Кровь!», а после возвращается, бахвалится, как жгли они град Гам, что нынче по–германски Гамбург, как брали добро, гнали пленных и продавали их, а потом ударили на Магнуса, и он побежал, известно, Голоногий. Руянцам Святовит помог, а Ростиславу Дедушка.
А ты, Всеслав, вскормивший Ростислава, очнись, открой глаза, вдохни, плечи расправь, руку подними и потянись к кресту — он на груди.
Лежал, даже глаз не открывал — не мог. И хорошо это, ты не один, кто–то стоит возле окна, молчит.
И не один он там, их двое. Шепчутся! О чем? Прислушался…
Шумит в ушах. Так волны разбиваются о каменную гору, бушует море, гром гремит, ночь, молнии, и в свете их, на горе — храм, крытый черепицей цвета крови, и где–то высоко над храмом слышится: «Всеславе! Внук мой! Кровь моя! Кр–ровь!» Пресвятый Боже! Верую в Тебя лишь одного, а то — обман, видение, все от Тебя приму, дай лишь глаза открыть, персты сложить.
Жив, нет?.. Жив. Тишина в тереме. Лишь те, что у окна стоят, еле слышно шепчутся. Открыл глаза… Георгий! Сын! Вернулся! Господи, вот радость–то! А ведь не ждал уже! Нет, Ростислав это. А рядом с ним Борис. Стоят, о чем–то шепчутся, на тебя не смотрят. Нет чуда, князь, не заслужил ты его. Ушел твой младший сын без меча, не взяв меди в поясе, хоть ты и молил его: «Земля — она везде святая, сын, не ходи, хочешь, на колени встану». А он не внял, ушел. Далеко ли до Святой Земли? Всю жизнь можно идти и не дойти, потому Георгий до сих пор и идет. Ты свою землю, грешную, и ту не удержал, завтра примет ли она тебя? Кони вздыбятся и сани обернут…
А Георгий, уже за воротами, говорил тебе:
— Я, отец, не своеволзо. Все по обычаю, от Буса так заведено, чтоб уходили сыновья, а возвращался один. Оттого и смуты не происходили, не было нужды землю делить. Только когда креста еще не знали, сыновья брали меч, уходили варяжить, искали смерть. Перун жаждал чужой крови, Спаситель отдал свою. Вот я и ухожу без шапки княжеской и без меча — за верой. Вернусь — так и вернусь, а нет — значит, такова Его воля. Благослови, отец.