В тайном совете еще 23 сентября было читано принца Морица
Саксонского (претендента на Курляндское герцогство) письмо, отданное Меншикову
в день его ареста и оставленное им без внимания. Из этого письма открылось, что
упомянутый Мориц обещал князю единовременно две тысячи червонцев и, кроме того,
ежедневный взнос на всю жизнь по сорока тысяч ефимков
[31], если Меншиков
пособит ему получить герцогское достоинство. Поднялись еще кое-какие письма, и
9 ноября состоялся указ описать все движимое имущество Меншикова, находившееся
в покинутых московских и петербургских домах, дачах и имениях. У него описали
на двести пятьдесят тысяч одного столового серебра, восемь миллионов червонцев,
на тридцать миллионов серебряной монеты и на три миллиона драгоценных камней и
всякого узорочья [32]…»
Князь Федор опустил письмо; ехал повесив голову, и тяжелые
мысли клонили ее ниже и ниже.
Ежели б не шел он мимо ограды, за которой Бахтияр пытался
ссильничать княжну Марию, если б не увидел ее восхитительных ног, не заглянул в
пленительные глаза – настигла бы Александра Данилыча кара, при которой все его
нажитое стало объектом злобного любопытства и жадности чужой? Уже по одной
заботливости, с которой Василий Лукич исчисляет описанные богатства, видимо,
что не все, ох, не все они, будучи конфискованы, отойдут казне: немалое
количество осядет в карманах и сундуках Долгоруковых, которые никогда не
опровергали переносного значения своей фамилии, ведь «долгорукий» по-русски –
вор!
«17 ноября доставлена была из Стокгольма реляция графа
Головкина о том, что Меншиков писал к шведскому сенатору Дикеру…» – начал было
снова читать князь Федор, да сунул письмо за пазуху: въехали в деревню, и
пришлось следить, чтобы под копыта не угодила какая-нибудь собака или дитя,
которые наперегонки с мужиками и бабами мчались по улице к избе старосты с
такой стремительностью, словно их подгоняли черти.
* * *
– Пожар никак? – привстал на стременах Савка. – Да нет, ни
дыму, ни огня – один крик.
Крику и впрямь учинилось много, но всеобщий людской гомон
перекрывался зычными воплями старосты Кузьмы, который мутузил и валял какого-то
чернорясника с такой яростью, что снег летел во все стороны и твердая,
каменистая земля рвала и без того ветхую монашескую одежку в клочья.
– Обезумел, ирод! – изумленно воскликнул Савка. – На божьего
слугу руку!..
Он порывался ринуться монаху на помощь, но князь не трогался
с места, и Савка придержал коня.
На крыльцо Кузьмовой избы между тем вывалилась толстомясая старостиха,
далеко за пределами деревни известная своей лютостью и глупостью, волоча за
собою простоволосую рыжую девку в одной посконной рубахе, босую. Зареванная
девица норовила прикрыться, однако ж озверевшая мамаша выламывала ей руки и
пихала с высокого крыльца в ноги отцу, который не переставал охаживать
чернорясника.
– Нюрка Кузьмина, – пояснил Савка, с видимым удовольствием
разглядывая пышную грудь, так и вываливавшуюся из разорванной чуть ли не до
пояса рубахи. – Ишь, как налилась, раздобрела! Не по-девичьи! Как думаешь,
правду говорят ай нет, будто она давно распечатана и погуливает с тем, кто
щедро одарит? Неужто сей долгогривый с ней оскоромился? Никак это отец Вавила?
Хорош кус отъел, губа не дура! – Он попытался по-свойски подпихнуть молчаливого
собеседника в бок, но вспомнил, что рядом – князь, ужаснулся, стушевался и дико
покраснел.
Тем временем старостиха добилась своего, и Нюр-ка,
оскользнувшись на ступеньках, съехала-таки с крыльца прямо под валенки Кузьмы,
да столь неловко, что завалилась на спину, и ее прельстительная грудь открылась
всякому нескромному взору.
Увидав оголенную дочь, услужливо выставленную на позор, от
коего он ее намеревался избавить, Кузьма напрочь озверел. Ведь дело-то было в
том, что он твердо вознамерился положить конец злобным смотням
[33], опозорив
обидчика дочери, который воровски явился к ней, воспользовавшись отсутствием
родителей, навещавших заболевшего брата Кузьмы. А дура-баба придала делу совсем
иной оборот, открыв истину, о коей никому не следовало догадаться. Кузьме,
конечно, было невдомек, что о прозрачных тайнах Нюркиного любвеобильного сердца
осведомлен в деревне каждый-всякий, однако что в тайне таится, то людьми не
судится: внешние приличия и в курных избах блюдутся, не только во дворцах!
Узрев растелешенную дочку, староста взвыл и, сунув руку под
крыльцо, выволок оттуда немалую важину. Замахнулся ею – только ветер окрест
пошел, Кузьму даже слегка занесло от размаха! Старостиха вмиг преисполнилась
материнской любви и, решив, что Кузьма намерен убить дочь, навалилась на Нюрку,
прикрывая ее своим телом. Поверженный блудодей, чуя неминучую погибель, вскочил
на четвереньки, пытаясь бежать, но было уж поздно, и он только прикрыл без
толку голову руками, ибо удар такой вагою, какую изготовил Кузьма, мог расколоть,
как орех, и дубовую бочку, не то что человечью голову. Вага уже со свистом шла
к своему обидчику, но вдруг как бы из дальнего далека долетел до сознания
Кузьмы спокойный голос:
– А нельзя ли полегче, приятель?
Староста сосредоточил взор своих налитых кровью глаз и
увидел чуть ли не перед собою всадника, спокойно и даже усмехаясь
поглядывающего на него с высоты.
– Поди, вражья сила! – прохрипел Кузьма, но тут до него
вдруг дошло, что всадник сей – не кто иной, как барин-князь Долгоруков, его
господин, неведомо как очутившийся прямо на пути неудержимого размаха. Еще миг
– и он будет сшиблен с седла, переломан надвое! В одно мгновение ока Кузьма
увидел себя вздернутым на дыбу, повешенным, колесованным и четвертованным враз
и, не в силах остановить движение ваги, просто-напросто разжал руки – и рухнул
наземь. Вага пошла полукругом в сторону, упала, пролетела по земле с такой
стремительностью, что любопытствующая тол-па подалась назад, – и замерла, чуть
подрагивая, словно ей передалась неутоленная ярость хозяина.
– Сдурел? – негромко спросил князь Федор, и Савка по его
знаку соскочил с коня и помог Кузьме подняться. – Сам знаешь: дочь – чужое
сокровище, глядит не в дом, а из дому, так стоит ли из-за нее смертоубийство
совершать и самому на плаху идти?
Кровавая муть не ушла еще из глаз старосты, но первое
человеческое чувство уже проглянуло в них, и это было изумление: в голосе
ненавистного князя звучало искреннее участие!