С Лейтнером я был честен. Я сказал ему, что не хочу походить на всех этих зомби, которые шатаются по больнице в состоянии транса. Он заверил меня в том, что таблетки, которые мне давали, только расслабляли меня и облегчали чувство вины.
– Я часто чувствовал себя виноватым, но не знаю в чем.
Док не хотел настаивать, поэтому позволил мне не принимать таблетки. Однако вопрос вины явно не давал ему покоя.
– Ты никогда не переживал из-за дедушки?
– Я пытался переживать, но не вижу в этом никакого смысла. Почему вы от меня этого требуете?
Он закурил трубку, которой я у него никогда раньше не видел и которая не клеилась с его образом, запустил руку в волосы и насмешливо произнес:
– Моя работа заключается в том, чтобы задавать много вопросов. Я не всегда знаю, почему их задаю. И не всегда знаю, когда получу ответ. Иногда ответ приходит, когда я его не жду. Когда ты говоришь мне о дедушке, я думаю о другом дедушке. Я не знал его, но интересовался его жизнью. Этот человек жил на Среднем Западе
[43]
и много занимался внуком. Отец ребенка бросил, мать наведывалась нечасто: возила тяжелые грузы из города в город. Затем она сошлась со славным малым и снова взяла мальчика к себе. Он стал нервным депрессивным подростком. Однажды без видимой причины он убил мать и ее нового мужа. Его приговорили к смерти. Казнили. Дедушка на казнь не пришел, но через несколько дней умер от горя. Думаешь, парню стоило и дедушку убить, чтобы избавить от страданий?
– Думаю, смерти в этой истории заслуживает лишь один человек – сукин сын отец, бросивший сына. Но эта история не похожа на мою. Дедушка никогда мною особенно не занимался. Я не слишком хорошо его знал. На день рождения он подарил мне винчестер, но не столько для того, чтобы меня порадовать, сколько для того, чтобы удовлетворить бабушку: она с ума сходила из-за кроликов и кротов, которые поедали ее морковку. Ферма простиралась на две тысячи квадратных метров, но бабушка страшно пеклась о двадцати сотках своего огорода. Если бы я считал, что отец дорожит своими родителями, то засомневался бы, прежде чем их пристрелить. Наверное, он был в шоке, но теперь ему, скорее всего, плевать. Я его напугал, я знаю. Но он на меня не сердится. Он тоже убивал; он понимает, что это такое, и понимает, что иногда выбор стоит между убийством другого и собственной смертью. Почему я должен был пожертвовать своей жизнью ради старухи? Почему? А что касается подростка, о котором вы мне рассказали, я думаю, он действительно псих, если так промазал. Надо потерять рассудок, чтобы перепутать мишени!
– Эл, ты когда-нибудь терял рассудок?
– Можете отправить меня обратно в тюрьму, но я никогда не терял головы. Должен вам признаться, доктор Лейтнер: меня мучает мысль о том, что меня не отправили в тюрьму. Меня просто списали со счетов, меня приняли за несчастного психованного парня. Мать смотрела на меня, как лошадь – на собственное дерьмо, сестры – как на препятствие по пути к холодильнику, бабуля – как на козла отпущения, а дед – как на парня, из-за которого могут быть проблемы с женой. После всего этого, конечно, можно чувствовать свою вину, свою ничтожность: ведь надо быть монстром, чтобы родственники так к тебе относились. Отец единственный шел мне навстречу, но лишь тогда, когда это позволяла мать. Вот почему я немного разбираюсь в самобичевании и хочу, чтобы люди уважали отсутствие чувства вины у меня.
Глаза у Лейтнера сияли: я его заинтересовал.
– Эл, у меня нет цели снова отправить тебя в тюрьму. Я хочу, чтобы ты вернулся к жизни в нормальном обществе, но только тогда, когда ты не будешь представлять опасности для себя и для других. Пока ты будешь упорствовать, утверждая, что имел право убить бабушку, а дедушку пристрелил из чувства сострадания, тебя будут считать больным. Эл, мы знакомы не так давно, но ты вызываешь у меня симпатию. Пойми, общество пересмотрит свое отношение к тебе, когда ты раскаешься. Без раскаяния цивилизация не существует. Не раскаиваются только звери. Я тебе уже говорил, Эл, только государство может оправдать чье-либо убийство в интересах общества. Но общество всегда будет считать тебя больным преступником, если ты сам позволишь себе убивать. Общество избавится от тебя тем или иным способом, поверь мне. Обычно у человека в сознании существуют некие рамки, установленные обществом, и заходить за эти рамки нельзя. В твоем сознании рамки отсутствуют. Ты не различаешь добро и зло, потому что тебя этому не научили и тебя не любили достаточно. Граница между добром и злом в твоем сознании расплывается. Я попробую ее восстановить, и ты мне поможешь. Твоя семья сделала тебе больно, и твое сознание помутилось. Когда боль зашкаливает, сознание может изменяться. Именно это с тобой и случилось. Теперь скажи мне: когда ты пересек границу сада, ты услышал голос бабушки? Это он заставил тебя выстрелить? Почему? Он тебе о чем-то напомнил? Или нет, попробуем иначе. Ты говорил, что в детстве часто испытывал чувство вины. Из-за чего?
Я помнил о мощной тревоге, которая разрывала мне сердце. Тревога охватывала меня, когда я поднимался по лестнице из погреба на первый этаж. На свету, на воздухе, я ощущал себя невольником. Огромные пространства вокруг дома меня сковывали. Попадая в мир, я задыхался, чувствуя, как тело трепещет и наполняется тревогой.
Помимо родительской спальни, в доме было три комнаты: две для моих сестер и одна для гостей. В последней никто никогда не жил, однако она пустовала. Еще наверху располагался чердак, иногда я бегал туда тайком.
Моя комната была не такой уж и маленькой, по правде говоря, хотя, конечно, в глазах детей всё выглядит больше, чем на самом деле. Она занимала примерно треть подвала нашего дома – для ребенка пространство большое, даже слишком. Не знаю, можно ли говорить о комнате: ведь ничто не отделяло меня от парового котла. Огромный котел на керосине функционировал круглосуточно: либо обогревая дом, либо кипятя воду. Каждый час минут на пятнадцать котел открывался, и я видел, как в топке извергается адово пламя. Хотя на уроках катехизиса нам рассказывали, что Бог в конце нашей жизни решит, куда нас отправить, в рай или в ад, я думал, что моя песенка уже спета. О своем страхе я поведал католическому священнику в Хелене – высокому и доброму малому, насколько я могу судить о доброте. Однажды он неожиданно заявился к матери. Мать рассердилась: она не любила сюрпризов. Сперва она вела себя резко и говорила, что даже посланник Божий обязан предупреждать о своем визите. Однако священник не испугался ни маминого роста, ни грубого голоса, охрипшего от алкоголя и табака. Мать думала, священник пришел жаловаться на мое поведение, и сразу сказала, что, мол, ее ребенок несет в себе зло. Священник ответил, что вряд ли, а затем объяснил причину своего визита. Мать долго и внимательно на него смотрела – такая открытая и проницательная дама. Она объяснила, что как раз хотела напугать меня огнем и печкой, чтобы я знал, какой ад ожидает меня при плохом поведении. Священник попросил разрешения осмотреть дом, и мать извинилась за то, что не может показать мою комнату, ибо я содержу ее в неописуемом бардаке. Мать поднялась и выпроводила священника, не предложив ему даже чашки кофе. После его ухода я убежал и спрятался, боялся криков и наказаний. Однако во время ужина мать, забыв про меня, принялась попрекать отца.