– Тебе-то я зачем? – измученно спрашивает Игнатов, глядя снизу на могучую фигуру Кузнеца.
– Людей не хватает. Поселков уже по тайге – скоро сотня. На кого их оставишь? Кому доверишь? А спросят – с меня. По тебе, Игнатов, видно – идейный ты, до ногтя. Потому отдаю тебе двести душ – и спокоен. Выкормил зимой своих доходяг – выкормишь и этих.
– Откуда знаешь? – Игнатов медленно поднимается, опираясь рукой о липкий, в белых потеках смолы ствол. – Может, я – гидра?
Ноги еще слабые, подрагивают, но уже держат: шагать можно.
– Темный ты, Игнатов. У гидры голов много, не сосчитать. Одним змеенышем на ее башке ты быть можешь, а всей гидрой – нет. Знать надо такие вещи.
А газетку ту Кузнец все-таки привез. Явился через месяц, в начале лета. Игнатову из окна хорошо был виден его длинный и черный, с хищными усами антенн и выпученными глазищами фонарей катер, вдруг нарисовавшийся на темно-синем зеркале воды. Комендатура располагалась на самой высокой точке пригорка, и отсюда одинаково хорошо обозревался и поселок, и широкая лента берега, и сама Ангара.
«Не пойду встречать», – подумал тогда и быстро набросал на самодельный стол из перевернутого ящика сухарей, рыбы вяленой, котелок с размазанными по стенкам остатками вчерашней каши: будто обедал. Спрятавшись за проемом окна (рамы и стекла еще не вставили, обещали к середине лета привезти), наблюдал, как судно быстро, по-хозяйски кинуло якорь у берега и сплюнуло на воду маленькую деревянную лодку.
По берегу к лодке торопливо и старательно бежала какая-то фигура, аж галька из-под ног летела, – Горелов. Спешил показаться на глаза начальству, оставил вверенный ему участок (достраивали лазарет). Вкатать бы ему за это карцеру пару дней, лизоблюду. Но карцера в поселке не было.
Горелов ринулся в воду не разуваясь. Поймал острый лодочный нос, вытянул на берег. Что-то торопливо говорил, мелко кивая лохматой собачьей головой, кривил позвоночник то в одну, то в другую сторону – выслуживался. Начальство не слушало – прыгнуло на землю, бросило Горелову канат и зашагало к комендатуре.
Игнатов сел за стол, положил на полусырой, крошившийся сухарь мелкую жесткую рыбеху в белых потеках соли. Откусить не успел – Кузнец распахнул дверь резко, без стука. Вошел быстро, как к себе домой. Посмотрел на застывшего с сухарем в руке Игнатова, шмякнул перед ним на стол свернутую вчетверо газетку. Почитай, говорит, пока, а я тут у тебя сам осмотрюсь, не беспокойся. И – вон.
Газетный лист – обтрепанный по краям, пожелтевший до темноты, прохудившийся на сгибах. Игнатов берет его осторожно, как гада; разворачивает. В правом верхнем углу – лиловый штамп красноярской городской библиотеки, по боку – две драные дыры, словно газету вырвали из подшивки. Сердце стучит низко, холодно – не обманул Кузнец про библиотеку-то.
На первой странице передовица – речь Калинина о героях индустриализации. Далее – групповое письмо парижских ткачих: обращение к работницам Советского Союза с призывом окружить особой любовью и заботой бойцов Красной армии. Требование германских безработных о расстреле вредителей, саботировавших социалистическое строительство в советской Сибири… Игнатов листает шершавую и хрусткую, пахнущую сладковатой пылью бумагу. «Пятилетку – в четыре года!», «Даешь сталь!», «Сахарной свекле – образцовый уход!». По подвалам – заметки рабкоров и рабселькоров, поэма о трамвае…
И вдруг – через весь разворот спешат наискосок огромные буквы: «Пригрели гидру». Целый взвод фотографий – мелькают неизвестные и смутно знакомые лица (вроде встречались в коридорах?). И – Бакиев: лицо строгое, торжественное; очки снял, и оттого взгляд немного детский, мечтательный; на груди серебрится орден Красного Знамени. Эту фотокарточку Бакиев делал на партбилет. Статья длинная, подробная, расплескалась мелким шрифтом по развороту. В углу рисунок: чья-то могучая рука сжимает шею выпучившей безумные глаза старухи с добрым десятком змей вместо волос; шея у нее тонюсенькая, дряблая, того и гляди порвется, а змеи – злые, как черти, скалятся на поймавшую их руку, пытаются укусить.
Игнатов трет горло – вдруг запершило, зачесалось.
А ведь Бакиев специально его в командировку отправил. Да, теперь это очевидно. Как он тогда сказал? «Я ведь тебя, дуру стоеросовую…» Что? Спасти хотел, вот что, из-под удара вытащить, отправить подальше. И странный в последнее время ходил, как в воду опущенный, – знал. Знал, а не утек – сидел в своем кабинете, бумажки перебирал, ждал.
Игнатов кладет голову на руки. Мишка, Мишка… Где-то ты теперь?
Со стола таращится полузадушенная гидра.
Свежестроганая дверь распахивается, в проеме – широкая улыбка Кузнеца.
– Ну что, – говорит он, – товарищ комендант. Молодцом! Столовая у тебя – дворец. Лазарет – тоже, хоть всех разом клади. Налаживаешь жизнь эксплуататоров. Пора и о трудовых буднях поговорить. За такую-то столовую – им двойной план полагается.
Игнатов расправляет газету ладонью, кидает сверху еще пару рыбин:
– Садись, начальство.
– Думал – не предложишь, – ухмыляется Кузнец. Присаживается, ныряет в объемистый планшет на боку, выуживает длинную и узкую прозрачную бутыль.
– Стаканов еще не завезли, – говорит Игнатов, разрезая на газете жесткие, словно деревянные, тельца рыбин. – Так будем пить.
Кузнец машет ладонью – о чем разговор! – откупоривает бутыль, с наслаждением втягивает ноздрями запах из тонкого горла. Игнатов пилит кривым самодельным ножом из бывшей одноручки плотные рыбьи волокна и кости – прямо на лице испуганной гидры. Острие то и дело цокает об газету – режет гидру, полосует, крошит в бахрому.
Население пока еще безымянного поселка составляло в июне тридцать первого года сто пятьдесят шесть переселенцев, включая переживших первую зиму старичков. Плюс десять человек охраны и комендант.
Жили в трех (после тесноты землянки казалось – невероятно просторных и светлых) бараках. Стены длинных и ровных срубов были оструганы, двери – навешены на петли. Печки обещали привезти из города, железные. У каждого были свои – собственные! – нары. Застилали их все еще лапником, укрывались одеждой. В одном доме поселили женщин и детей, в двух других – мужчин. Охрана разместилась в небольшом срубе, пристроенном наискосок к одному из бараков. Комендант, как и полагается начальству, – отдельно, в комендатуре.
Питались в столовой (в ресторации, как говаривал Константин Арнольдович). Готовили все еще на костре, но вкушали пищу уже культурно, сидя ровными рядами за празднично-желтыми, пахнущими сосновой смолой столами, под крышей. Ели уху (под Луккой собрали рыболовную артельку из трех человек), реже – дичь (Игнатов отпускал иногда ребят из охраны в тайгу, размяться), еще реже – привезенные из города каши, сухари и макароны (норма выдачи была маленькая, будто детская, но – была!). Иногда перепадал сахар, один раз даже роскошные, практически окаменевшие галеты. Кормили дважды: обед приносили в ведрах в лес, на место работы, а ужинали в столовой. Ели все еще ракушечными ложками (тарелки и кружки завезли, а вот ложки – забыли по недосмотру). Так разве в ложках счастье!