Долгое время видна была только луна, не совсем круглая, слегка сплюснутая слева, молочно-белая или, скорее, серебристая, похожая на лампу, перемещавшаяся, казалось, с той же скоростью, что и самолет, словно приросшая к нему, иногда немного поднимавшаяся или опускавшаяся, а затем снова занимавшая свое место, или, скорее, как будто самолет и она застыли без движения, повисли в беззвездной ночи, в то время как в тысячах метров под ними медленно плыли невидимые во мраке чудовищные земные просторы, которыми были связаны два континента, два мира, не лежащие лицом друг к другу по обе стороны какого-нибудь моря, какого-нибудь вечно изменчивого океана, но склеенные наподобие тех двухголовых существ, сиамских близнецов, которых показывают на ярмарке, сросшихся спинами, осужденных никогда не видеть друг друга и в то же время дышащих или переваривающих пищу посредством какого-нибудь общего органа, неделимого, болезненно увеличенного, с толстой оболочкой (а на обратном пути, днем, им предстояло увидеть это, так сказать, противоположность текучей, подвижной стихии: целыми часами — нечто однообразно охристое, однообразно плоское, над которым висели подобные четкам, параллельные цепочки маленьких круглых, неподвижных облаков, удвоенных своими тенями, также неподвижными, нечто с разбросанными там и сям озерами или, скорее, лужами, уже упрятанными, хотя стоял всего-навсего октябрь, в ледяные чехлы, и без единого города, деревушки, фермы, дороги или даже тропинки, лишь прочеркнутое с запада на восток единственным полотном железной дороги, которое тянулось, покуда хватало глаз, абсолютно прямое, не огибавшее холмов, не следовавшее прихотливым изгибам долин, вытянутое по шнурку, идущее из ниоткуда и ведущее в никуда: корка, мертвая, пустая, бесплодная необъятность, безнадежно пустая, безнадежно бесплодная и безнадежно неподвижная).
И наконец (самолет летел уже три часа — самолет, зафрахтованный специально для пятнадцати гостей, их пятнадцати переводчиц и пяти или шести сопровождающих, про которых не было в точности ясно, находились ли они здесь для того, чтобы их опекать, надзирать за ними или же надзирать друг за другом, самолет, вылета которого они дожидались без малого два часа (до этого прождав еще около часа (что в сумме составляло три: как если бы ожидание (ожидание загадочных распоряжений, отменяемых другими распоряжениями, не менее загадочными, которые, в свою очередь, также отменялись) было, так сказать, неотъемлемой и неизбежной частью утвержденной программы) в гостиничном холле с державными колоннами, ковровым покрытием и редко расставленными облезлыми креслами, автобус, который должен был за ними приехать) в роскошном зале ночного пустынного аэропорта (штампованная роскошь, звонкая и дешевая, как ее понимают проектировщики аэропортов повсюду в мире, с той лишь разницей, что здесь в ней было что-то наивно помпезное: мрамор, поддельные восточные ковры вроде тех, что можно видеть в цветных каталогах больших универсальных магазинов, люстры, стеклянные столики и бронзовые пепельницы), но хотя бы сидя в глубоких креслах, по-прежнему находясь под наблюдением (или в присутствии) сопровождающих, которые стояли вокруг того, кто казался главным, и были погружены в одно из своих вечных таинственных совещаний вполголоса; они перебивали друг друга, замолкали всякий раз, когда один из двух черных артистов поднимался, пересекал просторный холл из конца в конец своей танцующей походкой, покачивая бедрами, грациозно поводя кистями рук (на одном запястье у него был завязан шелковый шейный платок) и пробегая по нижней губе синеватым языком, на мгновение исчезал, затем появлялся снова и, возвратившись, садился на диванчик, где его ждал брат, их резкие голоса опять взмывали вверх, руководитель сопровождающих вновь обретал спокойствие, двадцать голов отворачивались, хотя какая-нибудь молодая переводчица еще посматривала недоверчиво в сторону диванчика, откуда периодически доносились непонятные и громкие взрывы хохота, при звуке которых два экономиста и дипломат-средиземноморец, составившие свои кресла ближе друг к другу, тоже поднимали головы, бросали на артистов быстрый взгляд, причем один из них попутно пробегал глазами по циферблату часов у себя на запястье, затем — по сопровождающим, по-прежнему сгрудившимся вокруг начальника, и возвращался к оставленному разговору; шелест голосов был едва слышен, терпеливый, унылый, размеченный звучавшими через определенные промежутки времени раскатами смеха, роскошный нубийский гладиатор, все так же задрапированный в свою тогу, сидел в одиночестве, его царственное бронзовое лицо оставалось бесстрастным, бронзовые губы были сомкнуты на мундштуке трубки, которой он медленно попыхивал, ночь приближалась, длинные белые фюзеляжи самолетов по ту сторону стеклянной стены по-прежнему стояли на месте, никаких приготовлений не было заметно, пока наконец около одной из дверей не произошло какое-то движение, группа сопровождающих разделилась, рассеялась, каждый направился к своему гостю, чтобы отвести его в самолет) — и наконец то ли потому, что разошлись облака, скрывавшие землю, то ли потому, что самолет преодолел-таки эти глухие, пустынные пространства, черные, без малейшего признака жизни, с правой стороны возникло неясное свечение, мало-помалу усиливавшееся, но при этом не предвещаемое одиночными аванпостами, маленькими световыми туманностями, которые обычно окружают города и понемногу множатся, сжимаются, собираются вместе, пока наконец не сольются, а представлявшее собой, если угодно, сгусток, четкое, с точными очертаниями, так сказать, замкнутое на себе пятно, свет, который не мерцал, окруженный в насыщенном влагой воздухе размытым кольцом, но вырисовывался с непреклонной точностью контуров, характерной для засушливых местностей, словно бы безжизненный, лишенный пульсации, кипения, переливов расплавленного металла, на мысль о котором наводит порой вид ночных городов с высоты, неподвижный, застывший, суровый, лежащий в центре или, скорее, на краю тьмы (и как он назывался? в карманах на спинках передних кресел не было карт, которые обычно там лежат и позволяют проследить отмеченный красной линией маршрут полета: одни буклеты для туристов с изображениями девушек в фольклорных костюмах на хлопковых полях, цветущих парков, разливки стали и театров из железобетона: вероятно, так, как называются шелка, ковры и купола — если только он не носил имени какого-нибудь промышленного комбината), медленно уходящий в ночь, одинокий, остающийся — у подножия каких устрашающих гор? на перекрестке каких устрашающих и невидимых пустынь? салон был наполнен гнусавым звуком голосов (голосов, чьи обладатели приехали из Гарлема, Мадрида или Калькутты, но говорили на одном языке, наречии, которым пользуются все без исключения: покрытые платиной знаменитости, рассыльные в гостиницах и торговцы всем, что только в мире может продаваться и покупаться, от автомобилей до облегающих брюк, и в том числе газированными напитками, алкогольными или безалкогольными), напрягавшихся в попытке пронзить мощное шепелявое бормотание воздуха, касавшегося обшивки самолета, толщу ледяного черного воздуха, страшную, нагроможденную над загадочной золотой лужицей, которая по-прежнему плыла в море мрака, понемногу соскальзывая вправо, уменьшаясь, и вновь ничего, чернота, трескотня говорящих в нос голосов (невероятный гладиатор в своем невероятном генеральском костюме жевал ломтик угря или копченого языка из тех, что лежали перед ним на подносе, и одновременно объяснял своему соседу (он уже объяснил, что учился в Оксфорде), что он живописец, то есть художник, то есть (он отодвинул поднос, нагнулся, порылся в элегантной дорожной сумке и вытащил оттуда коробку со слайдами) что им созданы портреты всех руководителей его страны; он по очереди поднимал их к свету, изображения людей с бронзовыми или эбеновыми лицами, облаченных в такие же экзотические одеяния, стоящих во весь рост на фоне утренней зари или грозовых небес, прочерченных тонкими извилистыми дорожками — розовыми, пурпурными, рдеющими (он не сказал, в Оксфорде ли его обучили этому роду живописи — хотя, если судить по манере (сильно напоминавшей ту, в которой обычно пишутся парадные портреты королев и принцев-консортов или чемпионов по игре в поло), это представлялось вероятным); такие же небеса, такие же охваченные огнем облака (или флаги?) равнодушно становились фоном для изображений крестьян, склонившихся над стародавними плугами, или кузнецов, или пастухов), тем временем появлялся второй остров света, все так же с правой стороны, по-прежнему однородный, сверкающий таким же твердым и неподвижным блеском, в свою очередь уплывающий в ночь (он (живописец в генеральской форме), кажется, нарисовал все, что можно было нарисовать в его стране, нарисовал даже (он показывал и их, тоже на слайдах, сопровождая каждую картинку обширным и непринужденным комментарием на своем превосходном английском языке, неистощимый, улыбающийся, обнажающий ослепительно белые зубы) почтовые марки, в манере, как он пояснил, по необходимости более стилизованной, здесь те же самые ткачи, гончары и пастухи, по-разному тонированные, в зеленых, желтых или сиреневых прямоугольниках, мирно уживались с серпом и молотом, также стилизованными), затем многочисленные островки света поплыли бок о бок, словно архипелаг, теперь они медленно поднимались навстречу самолету, потом опрокинулись, исчезли, появились опять, на этот раз ближе, шум моторов и шуршание воздуха снаружи зазвучали иначе, затем огни стремительно заскользили рядом с самолетом, очень быстро, убегая назад, самолет теперь катился по земле, сотрясаемый легкими толчками, все еще сбрасывая скорость, поворачиваясь вокруг своей оси, наконец застывая неподвижно, и когда открыли дверь, ночной воздух, внезапный, чистый, свежий (не холодный — свежий) лампы, которыми было освещено здание аэропорта, обрисовали на посадочной полосе путаницу темных силуэтов, пятнадцать гостей спускались друг за другом по трапу, сонные, окоченевшие, в том полубессознательном состоянии, в каком находятся люди, не спавшие ночь, на рассвете, машинально протягивая руку, которую обеими руками энергично тряс какой-то человек, в темноте казавшийся широкоплечим, с массивной головой, повторявший каждому одни и те же тяжелые слова, дружеские и гостеприимные, немедленно подхватываемые переводчицей, чья механическая речь затем раздавалась в каждой из машин, где они сейчас сидели, с тяжелыми, горящими веками, с затекшими, отяжелевшими руками и ногами, слыша, но не слушая вереницы слов, в которых они даже не пытались обнаружить смысл, произносимых с той смесью упрямства, равнодушия и несокрушимой уверенности, которая иногда звучит в голосах детей, декламирующих вызубренные басни, торговцев подержанными машинами или сиделок, занимающихся безнадежными больными, шум чахлого голоса, старавшегося заполнить ожидание чем-то вроде звукового фона (дверцы машин, одна за другой, со стуком захлопнулись уже довольно давно, но сиденье водителя все еще оставалось свободным, цепочка машин все так же неподвижно стояла на полосе возле самолета с уже погашенными огнями, как если бы это путешествие с двух сторон (до отъезда и после прибытия) должно было попасть в своего рода рамку, в поле мертвого времени, и вот наконец (на востоке небо начинало белеть) снаружи послышались возгласы, приказания, одновременно с этим в головную машину кортежа сели тени в военных фуражках, шофер (человек с лицом забойщика баранов или объездчика диких лошадей, без галстука, одетый в свободную куртку и брюки) занял свое место, хлопнул в свою очередь дверцей и включил сцепление), чахлый, бесцветный голос напрягался, чтобы пересилить шум мотора, а заря теперь разгоралась не на шутку, тьма понемногу отступала, словно бы с сожалением, как тинистая вода, оставляющая за собой ровный слой серой грязи, клочья тени еще медлили кое-где, из них выступали очертания тополей, посаженных вдоль прямой дороги, по которой двигался кортеж машин, при свете, в этот миг, когда предметы не обрели цветов, еще нечетком, в степи можно было рассмотреть пастухов, сидевших на своих лошадках, смутные палисадники по обеим сторонам дороги, домишки с выбеленными известкой стенами, серыми крышами, пейзаж понемногу оживлялся, заполнялся (или, скорее, уже оживился: желтые огни в окнах домиков, силуэты, идущие по обочинам дороги, уже скопившиеся в длинные хвосты на остановках неуклюжих автобусов, волочивших свои животы по шоссе), домишки и садики множились, горизонт был перегорожен чем-то хаотическим, громадным, вначале Серовато-жемчужным, неясным, похожим на скопление облаков, затем, вдруг, над тополями, пастухами верхом на лошадках, домишками, которые еще тонули в полумгле, протянулся первый солнечный луч и коснулся чего-то внезапно засверкавшего, с остро очерченными краями, склонами, гранями, походившего на россыпь бриллиантовых осколков, снег заискрился ледяными огнями, внушающими ужас, неподвижными: сейчас кортеж больших автомобилей, во главе которого шла полицейская машина, ехал через город (город, выросший посреди степи, чьим языком некогда был китайский, затем китайский с письменностью, созданной в первый раз на основе латиницы, во второй — кириллицы, где, не считая двух десятков наречий (наречия потомков погонщиков верблюдов, монгольских всадников, тех, кто спустился с чудовищных гор, татарских караванщиков, афганцев, киргизов, туркмен, узбеков, прежних рабов, недавних переселенцев — здесь даже была, как сказала переводчица, какая-то немецкая колония…), сейчас говорили на двух официальных языках, причем оба пользовались кириллической графикой), который за шестьдесят лет до того был всего-навсего небольшим селением (а может, и тем не был: почтовая станция, передышка на краю бесконечной степи, перед преодолением ужасающих гор) и в котором сейчас насчитывалось около миллиона жителей всех рас, с желтой или обычной кожей, раскосыми или обычными глазами (или слегка раскосыми, или с едва заметно приподнятыми скулами), в этот час они, как можно было видеть в рассветных сумерках, плотными ручейками торопливо двигались по обеим сторонам невероятной ширины улиц со зданиями из ажурного цемента, обсаженных деревьями, шли вдоль вездесущих полос красного ситца с непонятными призывами и наказами, развернутых на газонах или площадях, не обращая на них никакого внимания, втискивались в уже набитые автобусы (теперь стало видно, какого они цвета: они были желтые, помятые, пыльные и, трогаясь с места, выплевывали назад облака черного дыма), по знаку полицейских останавливавшиеся на перекрестках и пропускавшие кортеж машин с гостями, шины визжали на поворотах, автомобили на полной скорости неслись мимо зданий с перистилями, колоннами, фронтонами, возведенных здесь, в сердце ужасающего континента гор и степей, объезжали эспланады, форумы, площади-агора, скверы, и все это было таким, каким оно возникло за три тысячи километров отсюда на ватмане какого-нибудь получившего государственный диплом архитектора, поклонника восточного стиля, мегаломана и филантропа, творившего во славу бронзового всадника на горячем коне: его статуя возвышалась на главной площади, а сам он некогда дал городу свое имя, подобное шуршанию, хлопкам знамени на ветру.