Все это, наверно, произвело впечатление на Рузвельта, а Буллит хотел произвести на него впечатление. В их кругу симпатии к Ленину, Сталину, социализму и Советам не были редкостью, и до некоторой степени их разделял сам президент. Демонстрация своего влияния, осведомленности, дружбы с очень важными людьми – постоянный мотив официальных посланий Буллита, откуда бы он их ни писал; со временем их адресат, Рузвельт, должен был устать от этой тщеславной интонации и перестать верить ей. Но вместе с тем, Буллит действительно дружил с самыми важными людьми, какие только были в Европе ХХ века. Некоторые из этих важных людей приобрели свое значение, сделали карьеру или физически выжили благодаря его, Буллита, выбору и усилиям.
В это время – короткий медовый месяц советско-американских отношений – Буллит был в восторге от обитателей Кремля. «Сегодня те, кто находятся во главе Советского правительства, являются действительно интеллектуальными, взыскательными и доблестными людьми. Их не заставишь терять время с обычным, традиционным дипломатом». Поэтому, писал Буллит своему президенту, они почти не вступают в контакт с послами европейских держав в Москве, а предпочитают общаться с ним, Буллитом. Он регулярно виделся с Литвиновым и его сотрудниками по Наркомату иностранных дел. Ужин у Литвинова оказался «великолепным банкетом с едой и винами такого качества, какое в Америке сейчас никто не мог бы себе позволить». С англоговорящим Литвиновым общаться было легко, и Буллит говорил ему, что он хочет стать своим в высших кругах Москвы: он не останется в России, говорил он, если в нем будут видеть постороннего. Литвинов настойчиво просил Буллита, чтобы Америка не давала кредитов Японии, и чтобы Франция и Англия их тоже не давала; Буллит обещал сделать все возможное, на что Литвинов отвечал «крайне скептически». С наркомом финансов Григорием Гринько Буллиту пришлось общаться на тему того, по какому курсу переводить рубли, в которых нуждалось посольство и консульство. Буллит не хотел использовать курс черного рынка, но тогда расходы на поддержание хозяйства становились велики, и он спрашивал Рузвельта; тот поддержал его, но соблазнительная доступность черного рынка продолжала всплывать в переписке. Еще Буллит и Гринько поспорили, кто за ближайшие полгода лучше выучит чужой язык: на 1 июня 1934 кто будет говорить лучше, Гринько по-английски или Буллит по-русски? Призом должна была стать медаль с профилем Рузвельта, сообщал Буллит Рузвельту [98]. По-русски Буллит так и не заговорил, ему переводили Кеннан и другие дипломаты. Неизвестно, заговорил ли Гринько по-английски, но через три года после условленной даты, в августе 1937-го, он был арестован, а потом на показательном процессе признался в троцкизме и еще в сотрудничестве с немецкой, итальянской, японской и американской разведками. Поделившись с судьями своей «радостью по поводу того, что наш злодейский заговор раскрыт и предотвращены те неслыханные беды, которые мы готовили», Гринько был расстрелян.
Ворошилов показался Буллиту «одним из самых обаятельных людей, каких я видел в жизни. У него великолепное чувство юмора и он держит себя в такой физической форме, что выглядит лет на 35, не больше». Эти похвалы кажутся натянутыми: о ворошиловском чувстве юмора сейчас судить трудно, но наркому было 52, и на портретах тридцатых годов он так и выглядит, солидным мужчиной с седыми висками. Однако Тейер тоже рассказывал о Ворошилове как об обаятельном красавце; в его дневнике есть запись о том, как Буллит танцевал вдвоем с Ворошиловым «что-то вроде смеси кавказской пляски и американского фокстрота» [99]. У этих, столь далеких друг от друга людей были важные поводы для разговора. Ворошилов просил Буллита привезти в посольство специалистов – военного атташе, военно-морского атташе, особенно нужен был наркому военно-воздушный атташе – с тем, чтобы он, Ворошилов, мог получать у этих американских экспертов консультации по военно-техническим вопросам. «Очевидно, – писал Буллит Рузвельту, – что наши представители в Советском Союзе могут иметь тут поистине огромное влияние». С другой стороны, советовал он, для того чтобы американские офицеры могли играть в СССР роль военных советников, им надо воздержаться от «шпионажа и других грязных дел». Советские руководители, писал он, охотно вступают в общение с теми, кого считают «равными себе по перворазрядному интеллекту». Так, они были в восторге от молодого Кеннана, сообщал Буллит: он высокий и вежливый, как настоящий американец, и говорит с ними по-русски.
20 декабря 1933 года Ворошилов пригласил Буллита на торжественный ужин в Кремль; здесь был и Сталин, и вообще «вся наша шайка (gang), которая действительно делает у нас дела – внутренний директорат», объяснял Литвинов на своем богатом английском, пользуясь тем, что его понимали одни американцы. Буллита представили Сталину, и он поразился маленькому росту и щуплому сложению советского диктатора. Однако он посвятил длинный пассаж подробнейшему рассказу о трубке, глазах, усах и ноздрях Сталина: видно, что тот владел воображением Буллита, который не видел ничего дурного, а скорее некую пользу в том, чтобы поделиться своим увлечением с Рузвельтом. «Когда я говорил с Лениным, я чувствовал присутствие великого человека; со Сталиным я чувствовал, что говорю с жилистым цыганом, чьи чувства выходят за пределы моего опыта» [100]. За столом Сталин и Буллит разговаривали «через мадам Ворошилову» (которая была здесь, похоже, единственной женщиной); после еды и танцев они еще долго сидели и разговаривали вдвоем через переводчика. «Сталин был чрезвычайно весел, как и все мы», писал Буллит, «но я чувствовал, что он честен со мной». Сталин просил передать Рузвельту, что он, «несмотря на то, что является руководителем капиталистической нации, один из самых популярных людей в Советском Союзе». Буллит увидел в советском лидере «великую проницательность и несгибаемую волю» и еще одно особенно им ценимое качество: «экстраординарную интуицию». Наконец, Сталин обладал способностью, которой «обладали все настоящие государственные деятели, каких я знаю – способностью говорить о самых серьезных вещах с шуткой и искрой в глазах. Ленин тоже обладал этой способностью. Вы обладаете ею», писал Буллит Рузвельту.
За столом произносили тосты согласно ритуалу, который Буллит считал русским. Начал Сталин, предложив выпить за президента Рузвельта, «который несмотря на немые стоны всяких Фишей, признал Советский Союз». Хамилтон Фиш, ветеран Первой мировой войны и конгрессмен, был противником Нового Курса и признания СССР. Сталин знал об этом и он знал, что «фиш» значит «рыба»; Буллит оценил шутку. Его ответный тост был за здоровье президента Калинина, и этот тост тоже выражал тонкое понимание чужой культуры. Буллиту пришлось как-то понять, что хотя советским президентом был Калинин, первый тост за американского президента произносил Сталин. Третий тост предложил Молотов: «За здоровье того, кто прибыл к нам как новый посол и старый друг». Память о давней и неудачной миссии в большевистскую Россию, испортившая карьеру Буллита, теперь помогала ему.
После десятого тоста Буллит перестал допивать бокалы до дна. Литвинов по-английски объяснил ему, что джентльмен, который произносит тост, будет оскорблен недопитым бокалом. Никогда еще, писал Буллит Рузвельту, он не был так благодарен Богу за то, что тот наделил его головой и желудком, способными принять любое количество спиртного. Все за столом пришли в настроение, какое Буллит помнил по банкетам в Йейльских братствах, когда студенты пили в отсутствие женщин. Напившись, все заговорили о Японии. Представляя Буллиту генерала Александра Егорова, начальника генерального Штаба (в будущем маршала, расстрелянного в 1939-м), Сталин сказал: «вот человек, который поведет нашу победоносную армию против Японии, когда она нападет на нас». К концу ужина Сталин попросил у Буллита содействия в огромной сделке: он хотел купить в Америке 250 000 тонн старых рельсов, чтобы проложить новые линии на советском Дальнем Востоке для борьбы с Японией. Потом Сталин почти силой усадил за рояль Пятакова, в то время заместителя наркома тяжелой промышленности (расстрелян в 1937-м). Пятаков играл, по словам Буллита, «дикие русские танцы», а Сталин стоял рядом и время от времени обнимал его «в порыве нежности».