То же самое и примерно в том же месте Сибири могли бы сказать и персонажи Достоевского, только вряд ли они бы заботились о «свободе разума». Взаимно тронутые предложением и отказом, британский путешественник и ссыльный русский князь обменялись дарами. Князь подарил Робинзону «соболий мех — подарок слишком роскошный для человека в его положении, и я хотел было отказаться от него, но он уговорил меня принять», — скромно рассказывал Робинзон. Его ответным подарком был «небольшой ящик чаю, два куска китайского шелку, четыре слитка японского золота… что далеко не окупало его соболей». На следующий день князь попросил Робинзона взять в Англию своего единственного сына. Вместе с ново-обретенным Пятницей Робинзон получил от князя шесть или семь лошадей, «нагруженных богатыми мехами, представлявшими собой очень большую ценность» (Дефо 1997:457).
Эта часть «Дальнейших приключений» не только богата реалистическими деталями, но и несет сложный моральный смысл. Описание всеобщего сибирского идолопоклонства вполне соответствует восприятию Робинзона как путешествен-ника-пуританина, склонного к экзотизации Востока. Он порицает равнодушие царя к его христианской миссии в Сибири, что соответствует тому, как понимал Дефо имперское бремя. Привязанность Робинзона к князю мотивируется сочувствием к благородному, но оклеветанному изгнаннику. Неприглядная картина сибирской жизни оправдывает замысел Робинзона обмануть русского царя, вывезя в Англию сосланного им подданного. Но из-за щедрости князя и ценности сибирского меха сделка между ними оказалась неравноценной, что омрачило внезапную дружбу, необычную для Робинзона. В двух эпизодах подряд общение с князем принесло Робинзону финансовую выгоду. Обмен дарами, приносивший западной стороне баснословную прибыль, являлся обычной целью колониальных проектов. Но в «Дальнейших приключениях…» Робинзон остается в выигрыше не из-за интеллектуального превосходства над русским, а скорее из-за своей моральной слабости. Очевидно, вся история с обменом дарами написана Дефо так, чтобы ссыльный русский князь казался не только богаче, но и мудрее, и добрее, чем путешествующий британский торговец. Способный на своем отличном английском оперировать разницей между физической свободой (freedom) и свободой внутренней (liberty), князь предстает человеком просвещения, что выгодно отличает его от Робинзона. Заброшенный в край варваров, благородный князь кажется представителем особенного российского колониализма, в котором высокое и низкое в человеке доходят до крайности, превосходя ожидания Запада. Такой друг очень далек от Пятницы из первой книги романа. Может быть, именно поэтому в путь с Робинзоном, заняв место Пятницы, отправляется не сам князь, а его сын.
Делая выводы о Робинзоне исключительно на основании первого тома и представляя его образцом и прототипом заморского, пуританского ориентализма, Саид совершал ошибку избирательного чтения, типичную для современных читателей «Робинзона». Как показала Мелисса Фри (2006), такая избирательность не была характерна для ранних издателей Дефо, но стала привычной в XX веке. Собрав статистику по более чем тысяче английских изданий «Робинзона», Фри продемонстрировала, что в XVIII веке роман обычно издавался во всех трех томах и лишь 4 % изданий состояли из одного первого тома. В XIX веке число таких отдельных изданий первого тома немного возросло, но после Первой мировой войны более 75 % изданий стали ограничиваться одним только первым томом. История Робинзона, которая оказалась более успешным товаром, чем любой колониальный груз, была упрощена путем сокращения. Одетый в меха российский князь был принесен в жертву голому Пятнице. В Сибири Робинзон не был достаточным ориенталистом, или его ориентализм оказался не того сорта. Поэтому он не заслуживал прочтения.
Медведь Киплинга
«О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут», — писал Редьярд Киплинг в 1889 году. Но они сходили с мест и встречались множество раз, и Киплинг, хоть его часто понимают неверно, это прекрасно знал: «Но нет Востока, и Запада нет… Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает!» (1989: 275).
Скрупулезно анализируя отношения между Первым и Третьим миром, постколониальные исследования слишком буквально следовали первой строке из баллады Киплинга, не замечая ее деконструирующей логики. В Большой игре между Британской и Российской империями, которую Киплинг описал в романе «Ким», в схватку вступают не два, а три элемента: Англия, Индия и на заднем плане — зловещая Россия. Игра толкает Индию на запад, а Россию на восток, и эту игру Киплинг вписывает в геополитику, угрожающую миру. Ким, мальчик-ирландец, в Индии ставший британским шпионом, борется с проникновением России способами, которые похожи не то на прошедшую Крымскую, не то на грядущую холодную войну.
Илл. 1. «Спасите меня от моих друзей!» Афганский эмир между русским медведем и британским львом. Джозеф Суэйн. 1978.
В более позднем стихотворении «Мировая с Медведем» («Truce of the Bear», 1898) Киплинг выводит жалкого нищего, который повествует о своем единоборстве с ужасным зверем, «с Медведем, что ходит, как мы». Единоборство, если оно имело место, произошло за пятьдесят лет до того, но нищий рассказывает о нем как о главном событии своей жизни. Медведь хорошо известен нищему: «Я знал его время и пору, он — мой… // Я знал его хитрость и силу, он — мой» (Киплинг 1989: 267). Встретившись со зверем пятьдесят лет назад, охотник пожалел его и не выстрелил, и в ответ медведь изуродовал ему лицо. Теперь бывший охотник зарабатывает деньги, демонстрируя желающим свои ужасные раны: «Снова и снова все то же твердит он до поздней тьмы: // Не заключайте мировой с Медведем, что ходит, как мы» (Киплинг 1989: 268). Хотя в стихотворении нет ни слова о России, поколения читателей воспринимали медведя именно как символ России, а смысл стихотворения видели в призыве к Британии не заключать союз с этим соперником. В 1919 году журналист Atlantic Magazine писала, что Киплинг был «поразительно прав». После русской революции военный союз с Россией казался плохой идеей, «мировой с медведем». С точки зрения журналистки, «русские явно ведут себя совсем как “медведь, что ходит как мы”». Она подтверждает, однако, что русофобия Киплинга в это время была непопулярна:
За последние годы интеллектуалы настолько русифицировались, что смех Киплинга может показаться кощунством. Они не способны увидеть, что он оказался поразительно прав: это заставило бы их признаться в своей поразительной неправоте (Gerould 1919).
Но конструкция, которую создает Киплинг в «Мировой», намного сложнее. Рассказчик — нищий Матун, «беззубый, безгубый, безносый, с разбитой речью, без глаз» не похож на человека, а медведь Адам-зад, «лапы сложив на молитву, чудовищен, страшен, космат»
[8]
, — как раз похож (Киплинг 1989: 267–268). Сходство Медведя и Человека подтверждается рефреном стихотворения; они словно близнецы, сошедшиеся в вечной схватке с открытым финалом. Надо вернуться к началу стихотворения, чтобы осознать, что рассказчик, нищий Матун — не белый человек, белыми у него были только бинты: «Ежегодно сопровождает беспечных белых людей // Матун, ужасный нищий, забинтованный до бровей» (Киплинг 1989: 267). Как в «Киме», конструкция здесь не линейная, а треугольная. Схватка и мировая имели место между индийским охотником и русским медведем, а англичане всего лишь публика для мемуара об этих давних событиях. Как гоголевский «Нос», это стихотворение превращает в двойников тех, кто в принципе не может быть подобным: часть и целое, зверя и человека, «двух и меньше чем одного».