Перед глазами замаячили темные круги, а вдохнуть еле удавалось. От каждого движения платье все сильнее скручивалось и душило ее, и Клоди изо всех сил ударила в дверь каблуком. Она чувствовала, как шелк сам собой собирается тугими складками у шеи, как он поскрипывает, натягиваясь. «Помогите!» – хотелось крикнуть ей, но из горла вырвался только сдавленный хрип. Она съехала по двери на пол, царапая ослабевшими пальцами ткань у горла, хватая ртом воздух, который уже не проникал в ее легкие. Еще одна лента, как змея, скользнула вокруг шеи и затянулась. В груди жгло, невидящие глаза широко распахнулись, рот раскрылся в бесполезной попытке вдохнуть. Это не платье убивает ее, поняла Клоди, проваливаясь в бездну. Это он.
Майский Париж купался в теплых солнечных лучах, а в лазурном небе пели птицы. Трудно было представить, что где-то поблизости витает смерть.
В коридоре театра возле одной из гримерных было многолюдно: толстый жандарм прохаживался взад и вперед, то и дело поглядывая на часы, горестно причитала краснолицая толстуха, с десяток актеров и актрис негромко переговаривались.
– Что здесь стряслось? – тихо спросил растрепанный молодой человек с торчащим за ухом карандашом.
– Клоди Синьяк умерла, – ответил пожилой актер. – Нашли сегодня утром. Удушенную собственным платьем.
– Так ее убили? – Карандаш оказался в пальцах журналиста и застыл над большим блокнотом, исчерканным заметками.
– Нет же, это был несчастный случай. Просто не справилась со шнуровкой.
– Бедный мой птенчик! – воскликнула толстуха. – Такое горе, совсем молоденькая!
– Не справилась с платьем? – недоверчиво переспросил молодой человек. Он оттеснил двух перешептывающихся девушек и заглянул в приоткрытую дверь. Притулившись у туалетного столика, внутри сидел еще один жандарм и писал рапорт.
На полу возле стены лежало тело. Девушка была хрупкой и белокурой, ее острые локти вывернулись вверх, как сломанные крылья птицы. Неестественная поза и откинутая назад голова свидетельствовали о недавней агонии. Мертвые пальцы вцепились в перекрученный вокруг горла жгут ткани и несколько безнадежно запутанных лент. Они были так плотно обвиты вокруг шеи, будто их старательно намотала чья-то рука. Вероятно, совсем недавно актриса была красивой, но сейчас ее обезобразила смерть – в широко раскрытых мертвых глазах замер ужас, распухший и потемневший язык вывалился из разинутого рта, а лицо приобрело синеватый оттенок из-за полопавшихся сосудов.
Жандарм поднял голову и нахмурился, увидев незваного гостя.
– Я журналист, – протараторил молодой человек, взмахнув блокнотом, но служитель полиции встал и захлопнул дверь прямо перед его носом. Молодой человек обернулся к своему недавнему собеседнику: – Как же это случилось?
Пожилой актер развел руками:
– Кто знает? Гримерка с утра оказалась заперта, и ключ изнутри в замке. Пришлось ломать. А там… – Он кивнул на дверь.
– Любопытно… – Журналист черканул что-то в своем блокноте. – Загадочная смерть.
– Да что тут загадочного, – вклинилась молодая актриса. Она вертела в руках сигарету и косилась на дверь гримерной. – Она ведь собиралась уйти от нас в Комеди Франсез.
– В самом деле? Какое совпадение, – карандаш вновь запорхал над страницей. – Может быть, у мадемуазель…
– Синьяк, – подсказал мужчина.
– …у мадемуазель Синьяк были какие-нибудь конфликты в театре?
Девушка вздохнула:
– Ну как вам сказать… – Она пристально посмотрела на сигарету в своих пальцах.
Молодой человек перехватил ее взгляд.
– Знаете, я бы тоже не отказался от сигареты. Может быть, на воздухе будет удобнее говорить?
Актриса с готовностью кивнула, и оба двинулись к служебному выходу.
– Она ведь была талантливая девочка…
Пожилой актер неотрывно смотрел им вслед.
* * *
Так тихо в театре может быть только утром в последние дни лета, когда каменное здание дремлет и видит сны, оцепенев под действием неведомых чар. Сны о долгих месяцах бурлящей жизни, об актерах и режиссерах, статистах, осветителях и рабочих сцены, не смыкающих глаз ради нового спектакля или повторяющих тексты, чтобы вдохнуть новую искру в старые роли. Стены впитывают каждое слово, запоминают любого, кто оставил хотя бы легчайший след в этих коридорах.
Запах, витающий здесь, – ровесник театра. Сейчас он едва различим, погребенный в запертых помещениях, пустых гримерных и покинутых залах. Однако его легко узнает любой, кому хорошо знаком тонкий смешанный аромат пудры и грима, лавандового порошка от моли и свежеструганых досок, которые скоро превратятся во дворец. Сильней всего этот запах ощущается в большой костюмерной на втором этаже.
Сейчас она похожа на сонное царство. Ничто не напоминает о рое мужчин и женщин, которые вечно толпятся здесь, наполняя комнату шумом голосов и смехом. Кто-то пытается увести прямо из-под носа у коллеги сюртук для «Дон-Кихота», кто-то незадачливый с воплем подскакивает на стуле и обнаруживает на сиденье подушечку для иголок. Молодая субретка, легкомысленно пристроившаяся на одной из швейных машинок «Зингер», едва успевает увернуться от тяжелой руки толстухи Жаннет, повелительницы этого швейного королевства.
Этажом ниже, в бесконечных коридорах, ведущих в гримерные и комнаты для репетиций, висит звенящая тишина. Но сегодня в застоявшемся воздухе ощущается напряженное ожидание и предчувствие пробуждения. На пороге вот-вот появятся первые актеры, их вечные шутки и споры зазвучат, как будто и не бывало долгого летнего сна.
Коридоры переплетаются и путаются, но замысловатая география театра сложна только на первый взгляд. Мягкие черные складки спадают вниз под собственной тяжестью, отгораживая сумрак кулис от чрева театра. Прикосновение пыльного бархата с его душным запахом сравнимо с лаской – оно дарит ощущение неги и возбуждает. Тяжелая ткань нашептывает ободряющие слова актеров, которые скрываются за ней в миг превращения, прежде чем явить свой талант на суд зрителей. Занавес без остатка впитывает их тревоги и волнения.
Все здесь окутано благословенной темнотой, и можно плыть во мраке, чувствуя под ногами отполированные сотнями ног доски сцены. Тьма эта живет жизнью куда более яркой и подлинной, чем свет с его фальшивыми, вульгарными красками; именно отсюда, из мрака, и рождаются настоящие цвета, как и настоящее искусство, которое не нуждается в пестроте и лживом балаганном блеске. Разве не из темноты актер вступает в круг света, прежде чем сотворить чудо и потонуть в шквале аплодисментов? И разве не темнота окутывает зал, перед тем как из нее родится спектакль? Движение руки, пленяющее лаконичной простотой; взгляд, обезоруживающий самого искушенного зрителя; голос, пронизывающий свет и тьму настоящей магией, – из этих составляющих складывается пьеса, та оболочка, в которой режиссерский и актерский гений играет, подобно выдержанному вину в хрустальном бокале. Разве не из первозданной темноты рождается это чудо?