И тут я всё понимаю.
Финал второго действия у них не готов. Актеры ролей не знают, и вообще. Поэтому в нужный момент Пахомыч вывалится из ложи с громкими матюгами. Охрана начнет его ловить, дамы начнут визжать – а тем временем закроется занавес. И после антракта начнется третье действие, как ни в чем не бывало…
Я вспомнил, что где-то читал:
В XIX веке некоторые не слишком великие виртуозы поступали так.
Нанимали специальную барышню. Как бы восторженную поклонницу.
И вот, когда в рапсодии Листа приближался самый технически сложный пассаж, она заламывала руки, шептала:
– Он гений!
Вскрикивала и падала в обморок.
Все вскакивали. Вытаскивали ее в проход. Обмахивали веерами.
Музыкант, разумеется, прекращал играть.
Когда девушку приводили в чувство и под руки выводили из зала, он продолжал.
Но уже немножко с другого места.
После сложного пассажа.
Ничего общего
когда бы любовь и надежду связать воедино
– Как жизнь, Надежда Петровна?
Надежда Петровна – наш техник-смотритель.
Встретились сегодня у лифта.
– Да разве это жизнь? – она махнула рукой. – Мучение, а не жизнь. Вот я, например, как всегда, в ту субботу всё вымела, полы вымыла – он же сам ничего не делает, как ни проси, как ни объясняй, – потом обед сготовила на четыре дня. Котлет нажарила, супу целую кастрюлю. Оставила на плите, он даже в холодильник не поставил. Так и протухли.
– Почему протухли? – не понял я.
– Да потому что он их в холодильник не поставил! И к телефону не подходит, три дня. На четвертый день прихожу – господи. Дверь отперта, темно, он лежит на полу, совсем пьяный. И голодный. А котлеты на плите нетронутые. Уже душок пошел. И суп прокис. Я говорю: «Ты чего?» – а он только стонет. Ногу сломал, говорит. Ну, я скорую вызвала. Отвезли. Не перелом, слава богу. Повязку положили и назад. Вот теперь бегаю к нему утром и вечером…
– Надежда Петровна, – спросил я. – А это вообще кто?
– Как кто? – обиделась она. – Муж, кто!
– Погодите, – я совсем запутался. – Но вы, значит, отдельно живете?
– Ну да!
– А… а почему?
– Да это ж бывший муж! – засмеялась она. – Мы три года как в разводе.
– Ага, – сказал я. – Понятно. То есть он от вас ушел и запил?
– Он? От меня? – обиделась Надежда Петровна. – Да я сама его выгнала, нужен он мне, бездельник, пьяница. Два года выгоняла, между прочим. Мы уже в разводе были, а он всё не хотел съезжать. Хотя у него своя квартирка есть. Однокомнатная. Он ее сдавал. У меня жил, а свою квартиру сдавал, ловкий какой! Я этих денег не видела, кстати. Жильцы ее совсем убили, загадили. Ладно! Я сама ремонт сделала, машину наняла, его перевезла, всё! «Всё, – говорю, – живи, пей, гуляй, меня оставь в покое!» Ага, конечно! То холодильник течет, то батарея не греет, то хлеба не на что купить. А тут еще ногу вывихнул. Сами видите, какая жизнь, – вздохнула она.
– Плюньте на него, Надежда Петровна, – сказал я.
– Да у меня с ним ничего общего! – сказала она. – Только дочка. Дочка пять лет назад в Германию уехала. Замуж вышла. Ребенка родила. Звонит, правда, редко. Раза три в год.
– Как у нее там? – спросил я.
– Да ничего. Вроде нормально. А вот вдруг она вернется, спросит: «А где папа?» Что я скажу? «Подох твой папа, как пьяный пес»?
Она достала платок, высморкалась.
Подошел лифт.
Шаг вправо, шаг влево
суета и томление духа
Шувалов ждал Лёлю в парке.
Он был начитанный человек, и ему приятно было, что это первая строка из рассказа Юрия Олеши «Любовь». Правда, у Олеши было «ожидал», но это, на вкус сегодняшнего Шувалова, звучало старомодно и неловко.
Он ходил сюда гулять с мамой, сто лет назад. Парк тогда казался гораздо больше. Наверное, потому, что сам Шувалов тогда был маленький. Он сдвинулся с лавочки, присел на корточки, огляделся. Деревья сразу стали высокие, и забор исчез за подстриженными кустами акации. Шувалов поднялся во весь свой длинный рост. Парк сразу стал виден как на ладони: аллейки, пересохший фонтан, песочницы и забор, за которым ехали машины. Шувалов снова сел. Вот так вроде бы нормально.
– Что ты вытворяешь? – засмеялась Лёля. – Зарядку делаешь?
Она подошла минуту назад и видела, как он то приседает, то встает.
Они поцеловались. Шувалову хотелось долгого поцелуя. Лёля торопилась.
– Что случилось? – спросила она, садясь и закуривая.
– Ты курить бросать собираешься? – спросил он.
– Ты меня за этим вызванивал? – сказала она. – Я на обед не пошла из-за тебя. Давай, веди меня в кафе.
– Лёля, серьезный разговор, – сказал Шувалов.
– Лучше по ходу питания, – сказала она. – Я проголодалась.
– А зачем ты куришь на голодный желудок? – сказал он.
– Женечка, отвяжись, родненький, – сказала она.
– Что? – возмутился Шувалов.
– Есть идем, нет? – спросила она. – Мне надо назад к без четверти два.
– Ты сказала, чтоб я отвязался? – изумленно повторил Шувалов.
– Женечка, – сказала Леля, – ты слегка мыла объелся?
– Не груби! – вдруг нахмурился он. – Не надо хамства.
– Совсем с ума сошел, – засмеялась она и погладила его по щеке.
Он отдернулся.
– Хорошо, – со значением сказал он. – Ладно. Пусть. Пожалуйста. Так дай вам бог и всё такое вообще, – у него дрогнул голос.
Повернулся и пошел прочь, оставив сумку стоять на скамейке.
– Держи, забыл! – догнала его Лёля у ворот парка и кинула в него сумку.
Сумка упала. Молния лопнула. Наружу полезли свитера, рубашки, джинсы, майки и носки, свернутые шариками. Показался ноутбук и прозрачная папка с дипломом и паспортом.
– Эх, ты! – сказала Лёля. – Разве так уходят к любимой женщине?
– Извини, – сказал Шувалов, сидя на корточках и запихивая всё обратно.
Он был образованный человек и понял, что это значит по Фрейду. Раз он оставил ей сумку – значит, на самом деле он всё-таки хочет уйти к ней.
Ну, хорошо. Ну, допустим. А потом она будет ходить по дому в старых колготках и с голым верхом, в одном пуховом платке без лифчика – сексапил номер сорок восемь! – гасить окурок в яблочный огрызок, и требовать, и подхамливать, и слишком громко смеяться.