Вот уж человека четыре осталось. Потом три.
Предпоследний выступил и говорит:
– Денис Викторович, я так хотел послушать ваше сообщение! Я так люблю ваши статьи, они такие проницательные и смелые! Я, можно сказать, специально ради вас пришел! Но, ради бога, извините, у моего аспиранта через полчаса защита…
– Ничего, ничего, – говорю. – Спасибо на добром слове! Успехов!
Ушел он.
Остались мы с Игорем вдвоем.
– Ну, – говорю я. – Ты что, будешь один меня слушать?
Он говорит:
– А как же! Слово предоставляется журналисту Денису Драгунскому.
Я открыл свою тетрадку, рассказал всё, что планировал. Коротко получилось, минут пять. Как раз по регламенту.
Игорь задал мне пару вопросов. Я ответил.
– Ну, всё, – говорю. – Пошли, что ли?
– Как это «пошли»? – возмутился он. – А мое заключительное слово? Я же ведущий, я же должен всё это подытожить!
– Давай! – сказал я.
Он подытожил.
Я его поблагодарил.
И мы вместе пошли к метро.
В ожидании народа
памяти Константина Кавафиса
Всё. Терпение лопнуло. Народ должен сказать свое слово.
Все знают, что это случится сегодня. Сегодня народ наконец-то выйдет на площадь. Народ – это страшно. Народ – обвинитель, судья и палач в одном лице. Народ беспощаден. Но народ справедлив. Как скажет народ, так и будет.
С утра на площади ждут его разные люди. Чиновники и журналисты, учителя и политики, рабочие и крестьяне, торговцы, врачи, бедняки, богачи, художники, домохозяйки. Полиция, армия, инженеры и даже бездомные нищие, как ни смешно.
Бездомные думают: если народ наконец возьмет власть в свои руки, у них будет крыша над головой.
Домохозяйки уверены, что народ, взяв власть в свои руки, снизит цены.
Политики выучили и повторяют слова, которые они скажут народу. Они надеются ему понравиться.
Богатые бизнесмены убеждены, что сумеют объяснить народу про рабочие места и валовой внутренний продукт. Хотя, конечно, они слегка волнуются.
Небогатые бизнесмены ничего не боятся. Потому что они продают народу еду и одежду на рынках. Народ их поймет.
Чиновники хотят рассказать народу, что даже в дни революции надо собирать налоги, обеспечивать горячую воду и электричество. В общем-то, они готовы ему служить.
Рабочие стоят плотными группами и толкуют о том, что долготерпение народа не безгранично.
Посланцы крестьян им вторят, они говорят, что деревня ждет, что же скажет народ, наконец.
Журналисты готовы вести репортажи. Художники – воссоздавать ситуацию в образах. Философы – ее осмыслять. Ученые – делать открытия ради народного блага.
На площадь подтянулась полиция. Вслед за нею – спецназ. Они говорят, что если народ выйдет из рамок, придется применить силу.
Но в толпе видны люди в армейских фуражках. Армия, разумеется, вне политики. Но она защищает народ. Офицеры и солдаты говорят полицейским, что в трудный час надо всё-таки быть на стороне народа.
Загудели сирены. В своем бронированном лимузине приехал президент. Он смело вышел на площадь. Он не боится народа, он готов к нему обратиться. Больше того – он готов вести диалог с его вожаками.
Площадь заполнена до отказа. Соседние улицы тоже. Люди торчат из окон. Цепляются за деревья и водосточные трубы.
Солнце садится.
Народ так и не появился.
Стало прохладно.
Люди расходятся по домам и говорят друг другу:
– Но неужели народ согласен терпеть еще и еще? Доколе же? Как это странно, однако! А может, народа на самом деле вовсе нет? Может, народ – это выдумка журналистов?
У нас была липучая эпоха
этнография и антропология
Листал переписку со старым приятелем; вспомнил такой случай.
В 1969 году, на втором курсе, у меня приключилась возможность поехать в Польшу в составе студенческой делегации. Мне сказали: тебя включили в список. Готовь характеристики, заполняй анкету, пойдешь в партком сначала факультета, потом в партком МГУ, поднатаскайся по международному положению, туда-сюда… Я сначала обрадовался.
Но вдруг, внезапно и неожиданно, меня пронзило – нет! Не хочу отвечать на вопросы о месте работы родителей и не был ли кто на оккупированной территории. Сколько стали выплавлено в СССР в прошлом году и какая компартия больше – британская или американская. Не буду!
Я пошел к секретарю парткома факультета (прекрасно его помню, профессор французской литературы) и сказал:
– Я не хочу ехать в Польшу. Вычеркните меня из списка.
– В чем дело? – спросил он.
– У меня хвост по физкультуре, я недостоин, – сказал я.
– Ну, досдайте свой хвост. Пробегите три круга, вы что? – сказал он.
– А вдруг я не уложусь в норматив? – сказал я.
– Тогда пойдите к врачу и получите освобождение, – сказал он. – И вообще, не валяйте дурака! Всё, идите.
Я сказал:
– Наверное, глубокоуважаемый Леонид Григорьевич (имя в интересах следствия – подлинное), я дурак. Но клянусь своим комсомольским билетом, что за рубеж я поеду только тогда, когда мне скажут: «Товарищ Драгунский, вот ваш загранпаспорт, вот ваш билет, вам надо быть в аэропорту к такому-то часу». А собирать подписи под характеристикой и отвечать на вопросы комиссии я не хочу. Вот не хочу и всё. Имею право. Я же ничего не прошу, я просто отказываюсь.
Он долго на меня смотрел, потом сказал:
– А, может быть, так: «Товарищ Драгунский, машина, которая отвезет вас в аэропорт, приедет за вами к такому-то часу»? Так, наверное, еще лучше?
Я сказал:
– Да. Так еще лучше.
Мы помолчали.
– Чего вы ждете? – сказал он. – Идите. До свидания.
Я встал и попрощался.
Конечно, я не выполнил свой зарок.
В 1980 и в 1985 годах перед поездками в Болгарию я заполнял анкету, и собирал подписи, и отвечал на вопросы о том, кем был товарищ Димитров. Не вообще «выдающийся деятель», а какую должность занимал.
Сначала мне было стыдно. Потом я успокоился.
А потом отменили выездные визы и характеристики.
И мне стала ясна советская, тоталитарная суть моих тогдашних фантазий. Что вот я стану такой важный-нужный товарищ, что меня – конечно же, в порядке исключения! – будут посылать за границу без анкет и характеристик.