Сергеев написал бы, как она от него уходила. Тоже был дождь, но прошел, жарко было, пар от земли поднимался. Она уходила от него вдаль по аллее, не оборачиваясь, и вечернее солнце просвечивало между ее длинными ножками. А там, в конце аллеи, ее ждал другой. Подхватил ее и умчал. На мотоцикле.
Кстати, у Сергеева тоже был мотоцикл. Не хуже. И вообще Сергеев был не хуже, а может, даже гораздо лучше, чем тот. Но убить его – всё равно не поправишь, не вернешь, и Сергеев это прекрасно понимал.
Стихи не получались. Первые две строчки туда-сюда, даже иногда красиво, а потом не выходило в рифму. Жалко.
Если бы Сергеев умел писать прозу, он написал бы огромный роман о себе, об отчем доме, о родителях и вообще о жизни. Как его пинали, щипали и грызли со всех сторон, и во дворе, и в детском садике, и в школе. Бабка била по рукам, и мать всегда устала, и отец всегда занят и тоже устал, и сестричке надо уступить, и учителям всё равно не угодишь, как ни старайся. Он бы по крохам, по камешкам, по отдельным мелким случаям собрал ответ на самый главный вопрос. Почему так больно и нечестно? Почему кому-то всё, а ему ничего? Кто виноват? Жизнь? Какая она, жизнь?
Но он не умел писать прозу, и поэтому жизнь ему вдруг представилась в виде огромной собаки женского рода. Злая дворняга с отвисшими сосками и колтунами в шерсти. Она расположилась посреди его жизни, она его никуда не пускала. Стоило ему сделать шаг, она начинала рычать и скалиться, показывать желтые зубы.
«Вот она, вся жизнь», – тоскливо понял Сергеев.
Сука-жизнь.
Всего два слова, и в них всё. Больше, чем в стихе и романе.
Сергеев написал: «сука».
А слово «жизнь» писать не стал, потому что у него устала рука корябать ключом по скамейке.
Он спрятал ключ в карман. Откупорил вторую банку пива.
Сделал глоток и заел чипсом из пакета.
Облачко
когда б вы знали, из какого хора
когда я видел нежнейших, романтичнейших, просто кружевных и акварельных женщин, которые вдруг
бешено, с искренней яростью матерились, или
опрокидывали полстакана водки, закуривая вместо закуски, или
кулаками, в кровь избивали своего ребенка, или
играли в карты на деньги, дрожа от азарта, или
брали чужие вещи, пока никто не видит, или
сообщали, что их любовь стоит вот столько и ни рубля меньше, -
я очень удивлялся и больше с ними не дружил
наверное, я просто боялся
наверное, я неправ был
конечно, неправ
ну и ладно
жалко?
да
Пейзаж
рассказ неизвестного человека
Когда долго живешь в деревне, два километра пешком от шоссе, а по шоссе пять километров до ближайшего городка, когда живешь в деревне даже не просто долго, а всегда, вот тогда – когда это «всегда» снова превращается в «долго» – начинаешь понимать, что никакой особой прелести жизнь в деревне не дарит. Тем более мудрости или каких-нибудь чрезвычайных чувств. Например, чувства близости к природе или отстраненности от мирской суеты, – кстати, хотелось бы знать, что это такое, если не просто слова?
Жизнь, в общем, та же, что и в большом городе, и в среднем, и в маленьком, и в России, и в Европе, и в Америке. Это я знаю точно. Не знаю, может быть, в Индии или в Африке как-то по-другому, готов поверить, но подтвердить не могу – не бывал, не живал.
Однако выйти вечером за околицу, дойти до крутого спуска к реке и посмотреть – в многотысячный раз, – как птицы на закате усаживаются рядком на провода, как клочок прибрежной высокой травы неуловимо отплывает от мокрой кромки и замирает на едва рябой воде и не решается двинуться ни вправо, ни влево – но это уже было описано, я читал и учил это в ранней молодости.
Flumen est Arar incredibili lenitate, ita ut oculis, in utram partem fluat, iudicari non possit («Река Арар невероятно спокойная, так что глазами невозможно определить, в какую сторону она течет». Цезарь, «Записки о галльской войне», I, 12.)
Нам говорили, что это первое описание пейзажа в европейской литературе – если не считать таковым весьма условный «дым, от родных берегов вдалеке восходящий» («Одиссея», I, 55).
Да. В деревне выйти вечером поглядеть на закат – хорошо.
Впрочем, и в городе, стоя на балконе, локтями опершись на разогретое за день железо ограды, я видел то же солнце, тех же птиц на проводах. Только клочка прибрежной травы, качающегося посреди недвижной протоки, – в городе нет. Но есть окно напротив. Там цветы и синяя бутылка с водой на подоконнике. Там кусок шкафа, подвеска люстры и лоскут коврика на стене. Там толстый человек в майке. Он высовывается в окно покурить, сгоняет муху с лысины и думает: остаться в этой тоске или убежать в деревню? Он нерешителен, как тот плавучий островок. Да и течение его не слишком подгоняет. Он гасит окурок. Он приплевывает на него. Быстро оглянувшись, он кидает окурок вниз. Он закрывает окно. Он остается здесь.
Окурок с неслышным звоном падает на сизый асфальт. Солнце садится.
У нас в деревне оно тоже садится, в тот же самый час, несмотря на все особости сельской жизни. Птицы по одной слетают с проводов. Вдали едет мотоциклист. Въезжает в заречную деревню. Видно, как он сворачивает во двор. Мотор замолкает. Еще через минуту в том доме загорается свет. Можно дождаться, пока он погаснет. А можно идти домой.
Интерьер
рассказ неизвестного человека. часть вторая
Домой, домой…
Пройти по темнеющей улице к другой стороне деревни – мой дом на конце, противоположном тому, где редеющий лесок спускается к реке, недвижной, как оный галльский Арар, – пройти по улице, нехотя замечая светлые окна и стараясь не отмечать их, не занимать голову невольными соображениям, кто приехал, а кто уехал… Пройти по улице, палкой взбивая жесткую листву на обочинах, прикрикивая на знакомых собак, подающих голос на мои шаги, дойти до своей калитки. Отпереть смешной накладной замок, переселившийся сюда с городской квартирной двери. Ногой отодвинуть от калитки завилявшего хвостом ничейного, но раскормленного щенка-переростка. «Отвяжись, слушай», – сказать в ответ на его нахальное подскуливание. Подняться на крыльцо. Посмотреться в темное зеркало застекленной двери. Да, это я, привет-привет. Подумать только, совсем не изменился… Войти в прихожую, зажечь лампу, бросить трость в угол, а шляпу на сундук. Погасить лампу и шагнуть в знакомый полумрак.
В доме тепло.
Впрочем, и на улице не холодно. Значит, можно не возиться с печкой. Что еще можно? Можно всё. Что нужно? Да ничего не нужно, если честно. Можно приготовить ужин. Не хочется. Сыт. Да и на ночь вредно, говорят. Можно сесть написать несколько слов. Но почему-то сразу вспоминается, сколько слов уже написано, и желание пропадает. Можно выкурить трубку, сидя на крыльце. Увы, увы, курить я бросил лет пять назад. Телевизор? О, только не это. Фильм на диске? Но какой? В последнее время ничего интересного не советовали, а по пятому разу пересматривать «Касабланку» или «Всё на продажу» сегодня не хочется. В другой раз. Комната наливается осенней темнотой, сизой и чуточку влажной, как туман, что особенно странно в сухом натопленном доме. Что делать-то? Que faire? Faire-то que, я вас спрашиваю! Щелкнуть пальцем по старому черному телефону. Может, позвонить кому-нибудь, просто поговорить, так, ни о чем? Нет уж. Если кто захочет, пусть сам позвонит. А не хочет, и не надо.