Вдруг Танюша начинала ездить на кладбище чуть ли не каждый месяц — на родительский день, на дни рожденья матери и сестры, на годовщину смерти и разные поминовения; принималась печь особенные куличи; искала фото на памятник, чтобы поновее, и серебрянку для ограды. Тогда Герман мягко прекращал все эти старушечьи хлопоты. Живи. Кладбище — не твоё.
Или вдруг тётки‑соседки увлекали Танюшу религией: водили на службы в праздники, а потом и просто по воскресеньям, что‑то внушали, составляли Тане какие‑то календари. Танюша принималась поститься, пробовала читать какие‑то брошюрки, копила мелочь — раздавать на паперти, отпрашивалась у Германа на лето в необходимое для души паломничество. От церкви Герман Танюшу тоже оттаскивал. Это ведь у неё не вера в бога, а сектантство, непрошеное монашество, раскаянье в грехах, в которых она не виновата.
Без Германа Танюша легко скатилась бы к затворничеству, к полной изоляции. Подружек она растеряла, звонили ей только по работе, и она не хотела никакого веселья — не оставалась в салоне на посиделки, не ездила на базу отдыха, тем более не соглашалась полететь в Турцию на отдых. Она отказалась от собаки или кошки, чтобы по её нежности к животному никто не догадался, что у неё никого больше нет. Но она не скучала сидеть дома с каким‑нибудь кропотливым занятием или с затейливым рукоделием.
В обыденной жизни Танюше всё причиняло боль: чужие карапузы в песочницах, дворовые качельки, отделы детского питания в супермаркетах, бабки, которые ждут внуков возле спортшколы, девчонки с парнями — у них всё впереди, ничего не потеряно. Танюше хотелось уйти куда‑то туда, в своё прошлое, где у неё ещё была надежда; она не стремилась к современному, даже звонить предпочитала по старому проводному телефону. Только муж удерживал её от бесконечного одиночества, и Таня старалась для Германа, очень старалась: даже в СМСках набирала все необходимые прописные буквы и в конце сообщения обязательно ставила точку. Она уже осознала и поверила: если не будет слушаться Германа, то погибнет.
— Ты очень хороший… — однажды сказала она Герману. — Прости, что я у тебя всё отняла… Я хотела прожить свою жизнь не так.
А Герман ничем не мог ей помочь. Танюша сопротивляется тьме — но слабенько: Вечная Невеста как заколдованная, как заворожённая потихоньку уходила на гибельный зов. А что он? Он просто солдат, который остался один в поле: армия разгромлена, командир убит, оружия нет. Он бессилен. Он не вернёт Тане молодость, не вытравит память, не вылечит душу, даже ребёнка ей не заделает — хотя на такое‑то солдаты всегда были героями…
Но Герман не соглашался сдаться. Да, бывает, что солдат не в силах победить врага, пускай даже он в сражениях руки‑ноги себе переломал, зубы выбил и чуть не сдох; однако всё равно — любой ценой! — солдат должен спасти дорогих ему людей; и солдатского бога, который раньше выручал в самом безнадёжном бою, уже не интересует, возможно это или нет.
Герман был хорошим солдатом и потому придумал, как ему сделать мир вокруг Танюши таким, в каком ей не больно будет жить. Он может увезти Пуговку в Индию. Из ненастья — на полуденное солнце.
Глава третья
Один раз Герман уже сделал это и потому знал, как всё будет у Танюши. Её самолёт начнёт постепенно спускаться, и в иллюминатор Танюша увидит плоскую полосу Малабарского берега, а исполинский, чуть выпуклый диск Индийского океана у горизонта зарябит на солнце. Самолёт будет лететь как‑то очень уж долго и невысоко, и пассажиры успеют разглядеть белую черту прибоя, курчавые джунгли, светлые лагуны, городишки Кералы, мангровые дебри в дельтах мелководных рек, и в стороне — вскипающие зеленью бугры Западных Гат с каменными обрывами и помятыми гранитными куполами.
Герман оказался над Малабаром в декабре 2007‑го, через двадцать с лишним лет после дембеля, но всё равно вспомнил об Афгане: подумал о том, что эти мягкие и дружелюбные горы так не похожи на острые безжизненные сколы Гиндукуша, бурые понизу и ледяные по гребням.
Город назывался Тируванантапурам, с ума сойти, и говорили просто «Тривандрум». Герман всегда считал, что самолёт — транспорт для богатых, а сейчас салон был плотно забит явной беднотой — темнолицыми испуганными индусами, которые, видимо, возвращались с заработков. В этом тоже аукался Афган: их, новобранцев, везли туда над хребтами в ИЛах‑«скотовозах»…
Большой просторный аэропорт был как бетонный сарай. В жаре над многолюдьем из‑под потолка раскатывался голос диспетчера. Сжимая ручку чемодана, Герман осторожно двигался вдоль стены с краю людского потока. Языка он не понимал — не только индийского (или какой тут у них?), но даже английского (Зуфар сказал, что местный вариант называется «инглиш‑панджаб»). Зуфар должен был прислать человека встретить Германа.
Возле эскалатора Герман увидел афганцев. Он сразу опознал их в толпе, будто война не кончилась, а он в разведке: настоящие моджахеды, «духи», басмачи. Сандалии‑чабли, шаровары, длиннополые рубахи, жилетки, бороды и шапки‑«пуштунки». Не хватало только старых АК‑47 или «мультуков».
Моджахеды толкались и никак не могли зайти на эскалатор. Герман наблюдал за ними с тихим изумлением: они хватались за ленту поручня, их сдёргивало на движущуюся лестницу, и они едва не падали, махая руками, как курицы крыльями, или же робко перешагивали на ступеньки и теряли равновесие, цепляясь за что попало. Они казались деревенскими дедушками, а не убийцами, способными отрезать человеку голову и затем сесть за обед.
У выхода Германа встречал индус, такой смуглый, что казался синим. Он держал листок бумаги в файле: «Герман Неволин Немец Батуев». Герман подошёл, и индус заулыбался так искренне и широко, словно обрёл брата.
Он заговорил, хватая Германа за рукав, и разобрать можно было только слова «Раша», «Зуфар», «Аравинд» (видимо, так его звали), «Винараямпур» и «Падхбатти». Винараямпур и Падхбатти — это куда им надо было ехать.
Они вышли на площадь, в толпу и круговерть автомобилей. Германа тотчас облепило зноем и бензиновой духотой. Аравинд замахал руками, и каким‑то чудом к нему из хаоса сразу вырулил округлый чёрно‑жёлтый «амбассадор» с черноусым водителем, которого будто раздуло от счастья. Из открытого окна задней двери свешивалось цветастое покрывало.
Аравинд влез рядом с таксистом, а Герман сел сзади. В салоне визжала и громыхала музыка. Машинка побежала, клокоча изношенным движком, Аравинд и таксист заговорили одновременно, а Герман уставился в окно.
Вокруг был какой‑то ад. Герман шоферил двадцать два года, но на улице Тривандрума оцепенел от страха. Сплошными потоками транспорт катился вроде бы одновременно во все стороны. Легковушки (в основном рыдваны, ржавые и битые, или же размалёванные, как русские матрёшки) вертелись, подрезали и обгоняли друг друга. Могучие грузовики пёрли напролом, как ледоколы. Из открытых дверей автобусов свисали кондукторы и орали, а порой стучали кулаками по крышам машин. Всюду вертелись велосипедисты на драндулетах и пассажирские таратайки с яркими навесами.