Бумажный герой - читать онлайн книгу. Автор: Александр Давыдов cтр.№ 27

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Бумажный герой | Автор книги - Александр Давыдов

Cтраница 27
читать онлайн книги бесплатно


4.2. Мое мненье он пропустил мимо ушей, как всегда равнодушный к чужой мысли. Вежливо помолчав, он продолжил: «Звериный язык непосредствен, едва отличим от речи. Он – спрямленная страсть, а не извилистая, как наша, – еще не стыдливое чувство. Притом он будто захвачен межзвуковой, вернее, межсмысловой стихией – пустотами, проглоченными словами иль их зачатками. Даже величайшему лингвисту будет не под силу расшифровать его тайнопись. А ведь почему и вовсе не допустить безъязыкую речь, подобную, скажем, птичьему пересвисту?»

Я, кажется, опять расколотил его мысль, сделав гранитной крошкой. В этот раз отчасти намеренно. Слишком уж мыслитель бывал убедителен, – даже в его любовную гипотезу я почти что поверил, хотя имел право усомниться в непосредственности кошачьего языка, – так же как их любви, – путь которых от зерна к выражению не меньше чем у людей извилист. А ведь любое исследованье требует непредвзятости. К тому ж я постарался придать его речи форму, хотя бы чуть отзывавшуюся предмету, то есть им самим помянутой кошачьей тайнописи, – может, потому и лишил всякой. Что ж касается безъязыкой речи, то ничего не знаю о птичьем пересвисте, ибо не орнитолог, но, скажу заранее, что в существованье кошачьего языка мне так и не пришлось усомниться.

И все-таки я учел теорию друга-мыслителя. Наиболее точным выраженьем любви мне всегда виделась музыка, а не слово, не образ. Кстати, ландшафты, которые созерцал с вавилонской вершины, были чуть музыкальны, с, так сказать, музыкоподобной перекличкой смыслов. Подчас мне казалось, что музыка вся – эманация речи, ее отчужденные ритмы и сорвавшиеся с узды тональности. Что она – поющий корень всеязычья, отзвук начального гула, откуда произросли кустящиеся наречия. А к этому благоуханному кусту спархивают, как бабочки иль будто ангелы, запечатленные в небесах изначальные смыслы. Кошачий же, хореографический язык наверняка в какой-то мере причастен музыке.

Притом надо сказать, что кошки, – если судить по моей, – не слишком-то музыкальны в прямом смысле. В порядке эксперимента я ставил зверьку пластинки с различной музыкой. Ни одна из мелодий не получила его одобрения. Иногда хвост его начинал подрагивать, но не в такт, а наверно, как признак раздражения. Мелодичные звуки кошку вовсе не трогали, она даже не скрывала презрительного к ним равнодушия. А тревожные, рваные ритмы – бесили. Зверела, сразу начинала метаться по комнате, будто в поиске источника своей тревоги. Притом донимала меня картавыми упреками, возможно, пародируя для нее невыносимые созвучья. Впрочем, это не послужило для меня доказательством непричастности этих зверьков к музыке. Почему б не предположить, что те музыкальны глубинно, истинно, а не как мы? Может, потому им и мерзка наша музыка – искусственная, тварная, – лишь способная заглушить вселенский гул иль просто шелестенье девственного леса, где в объятьях природы жили их пока не развращенные человеком предки, и пенье трав? Не поет ли им свирель Пана, звуком чище, чем музыка нашей усталой души?


4.3. После неудачной попытки освоить кошачий язык как целое и данное я решил приобщиться их речи. На это меня отчасти подбил мыслитель, – вдруг ведь и правда, тут безъязыкая речь. Я знал – можно ворваться в чужой язык, окунуться в его стихию с наивностью ребенка, которые ведь к иностранным языкам способней, чем взрослые. Но я-то не ребенок, – готов был начать осторожно, сперва коряво неточным подражанием; блуждать меж туманных смыслов, лишь исподволь постигая их упорную вязь. В данном случае, вязь движений. Язык кошачьего жеста уже потому музыкален, что подобен балету. Как искусная балерина, кошка оказывается в необходимой точке пространства, а ее движенья вместе – текст истинного бытия. Получается, что кошачий язык трехмерен, в том и загвоздка. Тогда неудивительно, что его не освоишь привычными, годными для других случаев средствами. Я представляю себе совершенный балет как скоропись жестов, каждый из которых строго выражает особенность именно данной, уже нечленимой единицы пространства. Так выходит диалог со вселенной на разверстой Божьей ладони. Пируэты, батманы, – и что там еще? – лишь обрамленье точнейших позиций, верных местоположений. Стоит признаться на всякий случай, что моя мать – роднейшая из родных душ, была неудавшейся балериной. Была б удавшейся, я бы и на свет не родился.

Освоить хореографию моей кошечки для меня значило приобщиться безошибочности этого природного существа, тем одолев сумбур моей жизни; ощутить верный ритм мироздания. Сам знаю, – уже говорил, – что слишком увлекся зверьком, но что поделать, это был шанс. Всегда ведь чувствовал, – и с каждым годом острее, – что существую не в такт с бытием. Как тут уловить свой точный образ? Получается одна лишь рябь в зеркалах. Даже и запечатленный в глазах родных душ, он для меня оказался туманен, ибо сердца наши бились не в такт, – а теперь уж и нет их ни единой. Стоило еще как поучиться у моего зверька. Сам-то я был ей почти бесполезным наставником. Если чему и выучил, так только гадить в положенном месте, – вряд ли ей необходимый навык, скорей, мне полезный.

Да и вот еще что важно, – не важнейшее ли? Жестом, движеньем, пируэтом я мечтал даже не освоить, а присвоить кошачье время проживания жизни. Оно мне виделось не тупо, дубово прямым, как наше, а пространственным, – не вовсе ль с пространством слиянное? – возвратным, завязанным в петли. На самом же деле, бытийственное, именно сообразное высшей сути, прямейшее из прямых. Оно, я мнил, упасет меня от страха не быть, как избавит и от мучительной памяти. Уж не знаю почему, но мне казалось, что зримая целеустремленность кошачьей повадки именно и рождает противоток, где время обращается вспять. Я почему-то был уверен, что кошачье безобразное мышленье всем телом наверняка перепутало прошлое, настоящее и будущее. Может быть, потому, что кошачье время полагал не временем постиженья, а достиженья именно. Вот бы, думал, и мне научиться. Притом, сообразно, так сказать, кошачьей темпоральности, ученичество мне представлялось словно безэтапным, не строго последовательным. Соответственно, и обозначить вехи его, одну за другой, мне попросту невозможно. Лишь помню предварительный этап. Начал я все-таки не с подражания впрямую, а новым экспериментом – попытался разогнать мысль по всему телу, – собственно, в одной голове ей всегда было тесно. Отчасти удалось, но с трудом. Как я уже, по-моему, говорил, мысль моя инертна и ленива, коль не поддержана чувством. Но, может быть, именно потому к ней и всегда-то примешивалось нечто телесное. Ну да, конечно, мысль моя весьма даже подвержена телесным ощущениям, которые в нее еще острей вторгаются и ее побуждают, чем зрительные образы, отчего мое тело мне виделось, верней, чуялось, немного мистичным, ментальным отчасти.

Теперь, нехотя разбежавшись по телу, моя беспредметная мысль зацепила нечто под ложечкой, где гнездится страх, для меня благодатный. Я физически ощутил, как она холодком пробежала по хребту, сыграв на позвонках, будто на ксилофоне, отдалась в селезенке, поиграла в копчике – хвостообразном отростке, и угасла где-то в подвздошной кости. Что ж, эксперимент полуудавшийся, теперь следовало перейти к собственно учебе. Надо сказать, что я, как ученик в узком смысле, довольно бездарен – всегда тупо избегал назиданий, именно что не умел подражать, даже когда старался. Не исключено, потому что так и не нашел достойного наставника, вроде моего зверька, умевшего учить неназидательно. Верней, он был не более назидателен, чем природа, вряд ли преследующая педагогические цели, – но сколь ведь, мы знаем, глубоки ее уроки. Притом к самообучению у меня был несомненный талант. Тут я бывал прилежен и настойчив.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению Перейти к Примечанию