— Вы заявите в полицию? — спросил человек, — не надо, прошу вас. Я не делаю никому ничего плохого.
…Я не поверил ему. Конечно, не делает. Дорисует своего каналетто, утюгом отгладит и сплавит какому‑нибудь простофиле.
— Я вам сейчас все объясню, — продолжал старик. Он схватил со стола настольную лампу и, держа на вытянутой руке, направил ее свет на людей на картине. Вернее на одного из троих собеседников, того, чье лицо показалось мне знакомым. От неожиданности я сощурился, как будто это мне в глаза направили свет настольной лампы. Потом я различил широкие скулы, близко посаженные глаза, бородку.
— Кандидат в премьер — министры, между прочим. Узнаете?
Я узнал. Лет пять тому назад фотографии этого человека ежедневно появлялись на первых полосах газет. Странно, что я вспомнил о нем только сейчас; хотя эти камзол с треуголкой кого угодно сбили бы с толку.
— Полгода работы, — сказал старик. Он вернул лампу на место, и теперь стоял, скрестив руки на хруди и глядя на картину чуть исподлобья — как тренер следит за выступлением своего воспитанника — чемпиона, замечая неточности, которые пока так и не удалось исправить, — я тогда планировал на часть вырученных денег крышу починить. Устал уже от этой сырости.
— А кто эти люди, рядом с ним? — спросил я.
— Те, что, с ним беседуют — его университетские друзья, а тот, по другую сторону канала, — нет. Я его на свое усмотрение дорисовал. Это обычно входит в договор с заказчиками. Я им говорю: «для аутентичности». Сыру хотите?
…Я обернулся. Старик доставал из буфета тарелку с нарезанными ломтиками сыра. При свете лампы они лоснились.
— Это принято, — сказал он, подсаживаясь к столу и осторожно откусывая кусочек, — принято, в определенных кругах. В доме должна быть такая картина. Договариваемся с клиентом о художнике и сюжете. Сейчас венецианская ведута котируется. А вот лет десять тому назад античность предпочитали. Атлетические тела, жемчуг, моллюски, рыбьи хвосты. Я только с венецианскими художниками работаю — не зря же я здесь живу. Каналетто, Гварди, Тинторетто, Веронезе. Я всё умею. Никакой отсебятины. Сочетаю элементы их картин. Некоторые заказчики хотят на первом плане быть, а некоторые, наоборот, любят спрятаться где‑нибудь. Выглядывает кто‑то из окошка, а это, на самом деле, мой клиент. Как видите, никакого обмана здесь нет. Правда, был случай, когда один из моих заказчиков, находясь в стесненных обстоятельствах, выдал моего Тинторетто за того, давнишнего. Эта работа теперь принадлежит одному уважаемому музею. Представляете? Халтурщики. Но это, согласитесь, от меня уже никак не зависело.
Я вдруг заметил, что старик подвинул к себе тарелку и пытается соорудить из оставшихся ломтиков сыра домик, наподобие карточного. Машинально, наверное.
— Но это все курьез, — произнес он, — безделица. Теперь мало кого обманешь, вещи — ткани и краски — выдают свой возраст, как будто им сыворотку правды вкалывают. Рентген, изотопы. Вот уже многие годы это только мода и в лучшем случае развлечение для гостей. Не более того. И, вы понимаете, я, наверное, единственный, кто знает, с кого все начиналось, и почему. И что же я делаю? Ладно бы просто профанацией занимался. Но я делаю ровно то, чего он так опасался.
Я растерялся. Старик, похоже, заговаривался. Он сидел, подперев рукой щеку, глядя мимо меня. Лицо его помрачнело, и, казалось, с каждой секундой повисшее в комнате молчание становилось все более вязким, охватывая нас обоих, сковывая, увлекая на дно.
— А с кого все начиналось? — спросил я его. Просто, чтобы разговор все‑таки продолжался.
Старик поднял голову, повернулся к картине и показал на того человека, четвертого, стоявшего на противоположной набережной.
— С него.
— Это — не вымышленный персонаж, пояснил он, встретившись со мной взглядом и улыбнувшись — как бы подбадривая меня в моем замешательстве, — это мой родственник. Дядя моего прапрадедушки. Его звали Джакобо Мендиканте. «Мендиканте» — это псевдоним, конечно. Означает «нищий». Нищим он как раз совсем и не был. Это он специально так придумал. Кстати, канал, на который выходит это окно, называется Рио деи мендиканти, «Канал нищих», и у набережной, соответственно, такое же название. Вы, наверное, обратили внимание, когда сюда шли. Это не простое совпадение.
О, да. Конечно, я обратил внимание. Когда, сойдя с вапоретто, свернул на набережную, пошел вдоль канала. Я увидел надпись на доме, с этим названием, и не знал, смеяться мне или плакать. Более точный конспект сегодняшнего вечера, всех моих поступков и решений, трудно было бы составить. Что бы я себе ни напридумывал.
— Их семья была очень богатой. Они владели дворцом, на Большом канале. Отец Джакобо поставлял лекарственные травы и благовония для дожа, его семьи и всей их свиты. Джакобо был пятым ребенком в семье. У него было трое братьев и сестра. Все они умерли в детском возрасте. От холеры, насколько я знаю. Джакобо остался единственным наследником. Он был очень замкнутым ребенком. В раннем возрасте у него проявились способности к рисованию. Особенно хорошо ему удавались портреты. Известно, что прислуга была обязана специально позировать Джакобо, сколько тот сочтет нужным. Однако какое‑то время спустя Джакобо утратил интерес к изображению других людей. Он стал проводить время в своей комнате, внимательно вглядываясь в зеркало — в разных ракурсах, при дневном освещении, при свете единственной свечи, дюжины свечей, масляных светильников. Он наблюдал, как, в зависимости от времени суток и поворота головы, меняются его черты — как будто портреты разных людей наложили один на другой и выдают за одного человека. Опасаясь за здоровье своего единственного выжившего ребенка, мать Джакобо распорядилась открывать ставни только в солнечную погоду; однако, оставшись один в комнате, Джакобо нередко нарушал ее запрет и открывал ставни в пасмурные дни, и тогда отражение его лица в зеркале менялось с еще большей непредсказуемостью, в зависимости от скорости ветра и плотности облаков, оказавшихся на пути солнечных лучей. А потом Джакобо велел служанке вытирать пыль только с половины зеркала. Теперь, о каком бы освещении ни шла речь, он видел в зеркале два своих отражения.
Одно из них точно соответствовало происходившему в комнате, а другое делало его все менее различимым, казалось, с неохотой выдавая и контуры предметов, и черты лица самого мальчика. Сидя перед зеркалом, Джакобо рисовал автопортреты, уделяя этому занятию все свое время. Он избегал общества сверстников, презрительно отзываясь об их играх и разговорах. Он запустил учебу, демонстрируя крайнюю рассеянность и незаинтересованность в школьных предметах. Но вскоре произошло нечто, заставившее его полностью отказаться от своего увлечения. Обстоятельства этого происшествия до конца не ясны; скорее всего, речь шла о досадном недоразумении, имевшем, однако, далеко идущие последствия.
Судя по всему, это случилось в один из осенних месяцев, как раз тогда, когда Джакобо особенно строго запрещалось открывать ставни в ветреную погоду. В тот месяц он нарисовал серию рисунков, на которых его лицо было изображено в одном и том же ракурсе, однако, благодаря искусной передаче особенностей освещения, ему удалось изменить на автопортретах свои черты — при этом сходство между ним и изображениями оставалось очевидным. Джакобо был очень доволен своими рисунками, он сложил их в картонную папку и понес в гостиную, ожидая встретить там родителей и показать им свои работы. По всей видимости, родителей в гостиной он не застал и вернулся в детскую. При этом, из чистой рассеянности; возможно, охваченный идеей нового изображения, он положил папку на каминную полку и, покидая гостиную, забыл забрать ее с собой.