Он приподнял очки и, не снимая, протёр стёкла двумя пальцами.
– Так и прожил, что не жил.
За окном сгустились сумерки. Полетели первые капли.
– У вас хоть де-ети остались, – тихо произнёс рыжий. – За-авидую…
Толстяк скомкал салфетку.
– Нашёл чему! Выросли зубастые, думают, в деньгах счастье – такие не пропадут. Но и счастливы не будут.
– Теперь даже нищие на деньгах помешаны, – поддержал разговор лысый. – А всё из-за таких!
Выставив палец, он едва не проткнул рыжего.
– Да я-то зде-есь при чём? – передёрнул тот плечами. – Разве человека сде-елаешь хуже, чем он есть?
– Нечего на людей пенять! На себя посмотри! Скольких пустил по миру?
– Да у-уймите же его! – взвизгнул рыжий. – Прицепился, как репей!
Толстяк затрясся от смеха:
– Ну что вы, честное слово! Как дети!
Он снял очки, но глаза под ними оказались такими же рыбьими.
– А помнишь, – бесстрастно обратился он к рыжему, – как привёл домой любовницу и устроил перед ней спектакль? С жиру бесился, а решил показать, как тебе плохо, и жене сцену закатил?
Рыжий покраснел до корней волос:
– Но я не хотел, та-ак получилось! Толстяк посмотрел рыбьими глазами.
– Скольких вожу, – вздохнул он, – все безвинные. Рыжий опустил глаза.
– Он и через нас, доведётся, перешагнёт, – добивал лысый. – Меня бы совесть замучила!
– Ле-ечиться на-адо, – вяло огрызнулся рыжий.
– Поздновато, однако, лечиться, – всплеснул руками толстяк, точно судья, разводящий боксёров.
И оба тотчас осеклись, ощутив своё время заключённым в могильных датах.
Грянул гром. Телевизор сделали громче – стало слышно, как сознаётся в убийстве Раскольников.
– А это он зря, – указав на экран подбородком, перекрикивал раскаты толстяк. – Господь и так видит, а люди всё равно не оценят.
– Вот и я о том же, – покрылся пятнами лысый, – такое разве по молодости можно… Только прописи нам читать не надо – не дети!
– Помилуйте, какие прописи? У вас теперь свой букварь… – Толстяк накрыл ладонью пластмассовый стакан. – Пока маргаритки не увяли, его прочитать надо.
И опять его спутникам сделалось неловко, точно они занимались пустыми делами. Шёл девятый день их кончины, когда показывают грехи и отпускают рассчитаться с земными долгами.
– А ведь детьми вы были славными, – задумчиво продолжил толстяк. – Таких нельзя не любить.
– Дети все славные, – вздохнул лысый, у которого навернулись слёзы. – Это потом жизнь под свою испорченную гребёнку загоняет.
Дождь бил в стекло, стекавшие ручьи кривили деревья, фонари и одиноких пешеходов.
– А ты сентиментальный, – тихо заметил толстяк. – Как же ты стал убийцей? Да ещё за деньги?
Лысый взмок. Стало слышно, как стучит его сердце.
– Обозлился на весь мир, когда жена ушла. Нестерпимо, когда такие вот обирают!
Согнув пальцы «пистолетом», прицелился в рыжего. Тот съёжился.
– Не горячись! – накрыл «пистолет» толстяк. – Один раз ты его уже убил, и что – легче стало?
Рыжий подскочил, как ошпаренный, его глаза превратились в щели:
– Та-ак э-это о-он?
– Стрелял он, – с грустью подтвердил толстяк. – А к вечеру самого лишили земной прописки – сердце…
Рыжий начал отчаянно заикаться, морщась от напря жения:
– А кто-о же-е…
И не в силах закончить, замычал.
– Заказал кто? Да певец, твой приятель. Из-за наследства – ты же ещё не развёлся.
Кафе опустело, задрав рукав, толстяк посмотрел на часы.
– А его простишь? – кивнул он на лысого, который грыз заусенцы.
Рыжий стиснул зубы.
– Добро неотделимо от зла, – отрешённо произнёс толстяк, почесав нос кривым ногтем. – Потому что нет ни того, ни другого… Так простишь его?
Рыжий покачал головой.
– Значит, надеешься счёты свести? Будешь стучать себя в грудь? А ведь вы по-своему родственники, он за тебя даже денег не взял – жена-то у вас одна была.
Рыжий онемел. Казалось, он ждёт переводчика, который объяснит ему всё на понятном языке.
– Роковая женщина, – зевнул толстяк.
Долго молчали, уткнувшись в стену, оглохшие, точно цветы меж страницами забытой книги.
– А не всё-ё ли ра-авно, – растягивая слова, подвёл черту рыжий, – раз мы теперь вро-оде женщин – без возра-аста?
И протянул через стол руку.
– И ты извини, – пожал её лысый.
Поднялись ровно в полночь, когда кончилась гроза, задвинув стулья, которые высокими спинками окружили блекнущие на столе маргаритки.
Последнее путешествие Гулливера
Покинув страну благородных лошадей, этот англичанин, вспоминая безобразных йеху, не спешил вернуться на родину, а направил свой корабль навстречу солнцу. После долгого плавания шторм выбросил его на берег, пустынный, как ладонь нищего. По морщинам рек он побрёл вглубь острова, пока не наткнулся на изречение: «Слушай фразу до тех пор, пока не вывернешь её, как рукавицу».
Вот что он писал позже.
Эта надпись красовалась над дверью трактира, но прочитать её я, конечно, не смог. Я только и понял, что это искусственный рисунок. Потом я встречал его на пивных кружках, в мясных лавках, на уличных вывесках, татуировках, ладанках знатных дам, слышал пословицей и приговором на эшафоте. Дело в том, что туземцы проводят своё время в поисках тайного смысла, заключённого в слова. Подобно иудеям, убеждённым в скрытой подоплёке Писания, они строят иносказания, метафоры, как дома на песке, и живут в них до нового прилива красноречия.
«Форма неизменна, – утверждают они, – но содержание постоянно меняется».
Название их страны произносится двояко. Иногда Благ-двильбригг, иногда Шумриназ, и означает остров толкователей. Для благдвильбрижцев такое положение вещей не представляется удивительным, ведь язык, считают они, проявляет лишь ничтожное число наших сокровенных имён.
Как ни странно, книги о моих приключениях достигли этих далёких берегов. Через месяц, который я провёл у гостеприимного трактирщика, я уже начал понимать благдвильбрижский, и мой хозяин сообщил, что «таинственные записки», как нарёк он мои отчёты о плаваниях, вызвали здесь переполох, точно камень, свалившийся в курятник.
«Хороша книга или плоха, – обиделся я, – зависит не от автора, а от читателя». В ответ он потащил меня в замок и представил королю, который, оказалось, уже год ломал голову над тем, что я хотел сказать. В присутствии вельмож я со всей почтительностью поклонился его светлости и, увидев, что он сгорает от нетерпения, признался, что писал правду. Моё простодушие чуть не стоило мне головы. Ведь правда для местных жителей – гнуснейшая разновидность вранья, истина – самая низменная из категорий лжи. Заявить, что говоришь правду, значит оскорбить. Во время короткого пребывания в Японии мне удалось выяснить, что в японском есть слово, которое меняет смысл речи, если она не нравится собеседнику, о чём можно догадаться по выражению его лица, на противоположный. Но благдвильбрижцы пошли дальше. Любое их слово несёт в себе своё отрицание и может быть истолковано по желанию. Исключить обман из их жизни совершенно невозможно, правда свела бы их с ума, и потому она спрятана в недомолвки и намёки. От гнева придворных я спасся лишь тем, что стал на ходу плести кружева, нанизывая их, как бисер на иглу, заговорил об иронии и сатире и увидел, как лица благдвильбрижцев погружаются в привычную задумчивость. Удовлетворившись моей болтовнёй, король стал зевать и устало хлопать в ладоши.