В небольшом болотце между рекой и дорогой лежал перевернутый советский танк. Пушка торчала из жижи, из развороченного взрывом люка выглядывала человеческая рука. Падаль танка, она воняла маслом и бензином, паленой кожей и краской, горелым железом. Странное зловоние. Необычный запах. Новый запах новой войны. Танковая падаль тоже вызывала жалость, но непохожую на жалость к падали лошадиной. Мертвая разлагающаяся машина. Она начинала вонять, эта опрокинутая в грязь железная падаль.
Я остановился, подошел к танку, схватил танкиста за руку и попробовал тянуть. Трясина плотно держала тело, одному тащить было нелегко, хотя через некоторое время я почувствовал, что тело подается и голова медленно выплывает из грязи. Я провел рукой по лицу, ногтями снял грязь, под жижей появилась маленькая голова с пепельной кожей, черными глазами и ресницами. Татарин, татарский танкист. Я стал тянуть дальше, намереваясь вытащить все тело, но скоро понял, что одному мне это не под силу, трясина сильнее. Я сел в машину и продолжил свой путь по направлению к облаку дыма, коптящему небо вдалеке, на опушке голубого леса.
Солнце тем временем поднималось над зеленым горизонтом, хриплые крики птиц становились громче и оживленнее. Солнце било молотом по чугунным плитам заливов. Дрожь пробегала по воде, и долгий звук, похожий на металлическую вибрацию, разносился над поверхностью озер – так звук скрипки дрожит на руке, сжимающей смычок. По обеим сторонам дороги в пшеничных полях валялись опрокинутые машины, перевернутые, искореженные взрывами грузовики. И ни одного человека, ни живого, ни мертвого, ни одной павшей лошади. На мили вокруг – одно мертвое железо. Трупы машин, сотни и сотни остовов жалкой железной падали. Вонь смердящего железа поднималась с полей и озер. Из болотной трясины торчали останки самолета с ясно различимым немецким крестом. Это был «Мессершмитт». Смрад гниющего железа был сильнее запахов человечьих, лошадиных (запахов древней войны); даже запахи поля, пшеницы и сладких подсолнухов пропадали в едкой вони горелого железа, разлагающегося металла, мертвых машин. Тучи пыли, поднятые ветром с полей, несли в себе не запахи нивы, а запах железных опилок; с приближением к Немировскому запах становился сильнее, похоже, и трава впитала в себя этот пьянящий запах бензина и железа, который, казалось, окончательно подавил все запахи человека, животного, растений и земли.
В нескольких милях от Немировского пришлось остановиться. Немецкий Feldgendarm, жандарм, с блестящей на цепи латунной бляхой, похожей на знак рыцарского ордена, приказал остановиться. Verboten. Запрещено. Дальше ехать нельзя. Nein, nein, nein. Я свернул на поперечную дорогу, скорее колею, хотелось подъехать поближе к Немировскому, посмотреть на мешок, устроенный русским, немцы сжимали его со всех сторон. Все поля, балки, фермы и села были заполнены немецкими войсками. Везде verboten, везде zurück
[38]
. Уже под вечер я решил повернуть назад. Бесполезно терять время в бесплодных попытках проехать через посты. Лучше вернуться в Балту и попытаться подняться на север к Киеву.
Проехав приличный кусок дороги, я остановился в заброшенном селе поесть оставшегося сыра с черствым хлебом. Огонь уничтожил большую часть домов. За моей спиной на юго-западе бухали пушки. На фасаде одного дома висела вывеска с серпом и молотом. Контора. Я вошел. Огромный портрет Сталина на стене. Какой-то румын написал карандашом внизу «Аiurea!», что означает «Да пошел ты!». Сталин стоял в рост на возвышенности на фоне танков и дымящих труб, над ним летела стая самолетов. Справа от вождя красными дымами дымел огромный завод, загроможденный кранами, печами и большими шестеренчатыми колесами. Вверху большими буквами было написано: «Тяжелая промышленность СССР кует оружие для Красной Армии». Под этой надписью тем же карандашом было написано румынское «Aiurea!». Я уселся за заваленный бумагами стол, пол тоже был завален бумагами, тряпками, книгами и пропагандистскими брошюрами. Мне думалось о мертвой лошади у дома в селе Александровка, в котором я провел ночь, о бедной, одинокой падали степной кобылицы, лежащей на обочине дороги среди множества мертвых машин, о несчастном смердящем трупе лошади, запах которого забивали запахи горелого железа, бензина, гнилого металла, новые запахи новой механизированной войны. Я думал о солдатах из «Вой ны и мира», о российских дорогах, покрытых трупами русских и французов, думал о лошадиной падали, о запахе мертвых людей и мертвых животных, о солдатах «Вой ны и мира», оставленных живыми на обочинах дорог на растерзание хищным вороньим клювам. Думал о татарских всадниках, кавалеристах с Амура, вооруженных луком и стрелами, которых солдаты Наполеона звали les Amours, о неустрашимых и быстрых, наводящих ужас татарских всадниках, которые налетали из леса, терзая тылы противника; я подумал об этой древней, благородной расе наездников, которая рождалась и жила вместе с лошадьми, питалась лошадиным мясом и молоком, одевалась в лошадиные шкуры и под их сенью спала, умирала в седле и в седле предавалась земле – каждый в седле своей лошади.
Я думал о татарах Красной Армии, это лучшие рабочие-механики СССР, самые прилежные в работе, лучшие ударники и стахановцы, ударный элемент «ударных бригад» советской тяжелой промышленности. Я думал о молодых татарах, которых три пятилетки превратили из наездников в рабочих-механиков, из пастухов – в ударников металлургических заводов Сталинграда, Харькова, Магнитогорска. «Aiurea!», что значит «Да пошел ты!», было написано карандашом по-румынски под портретом Сталина.
Конечно, это какой-то румынский крестьянин написал «Aiurea!», какой-то убогий румынский селянин, никогда не видавший машины, никогда не бравший в руки гаечный ключ, чтобы отвинтить гайку или снять мотор. Бедный румынский крестьянин, которого маршал Антонеску, «красный пес», как его звали его же офицеры, бросил силком в эту войну крестьян против армии рабочих-механиков СССР.
Я подошел к портрету Сталина и стал обрывать край плаката, где было написано «Aiurea!», когда услышал звук шагов во дворе. Я выглянул в дверь, на улице были румынские солдаты, они спросили, сколько времени.
– Шесть, – ответил я.
– Mulzumesco, – сказали они, что значит «спасибо», и пригласили попить с ними чаю.
– Mulzumesco, – сказал я и направился с ними через село.
Через минуту мы пришли в полуразрушенный дом, где еще пять или шесть солдат тепло приветили меня, предложили присесть, дали миску куриной чорбы и чашку чая.
– Mulzumesco, – сказал я.
Завязался разговор, и я узнал, что их часть – связная, главная находится в десяти милях отсюда. В селе не осталось ни одной живой души: до румын здесь прошли немцы.
– Перед нами здесь прошли немцы, – как бы в извинение повторил солдат, прихлебывая суп и посмеиваясь.
– Aiurea! – сказал я.
– Это правда, – сказал солдат с капральскими нашивками, – перед нами здесь прошли немцы.
– Aiurea! – сказал я.
– Dòmnule capitan
[39]
, – сказал капрал, – если не верите мне, спросите пленного. Мы не сжигаем деревень, не делаем зла крестьянам. У нас зуб только на евреев. Это правда. Эй, послушай! – крикнул он, обернувшись в темный угол. – Разве неправда, что перед нами здесь прошли немцы? Я тоже обернулся в темный угол. Опершись спиной о стену, там сидел человек. Он был в форме цвета хаки, в пожелтевшей пилотке на бритой голове и с босыми ногами. Татарин. Маленькая худая голова, блестящая пепельного цвета кожа, туго натянутая на скулах, черные упрямые глаза, помутневшие от голода и усталости. Эти глаза твердо и бесстрастно смотрели на меня. Татарин не ответил на вопрос капрала и продолжал пристально смотреть на меня снизу вверх.