«Если бы они только знали!» – думала Софи и искренне жалела поклонников, черты которых внезапно и окончательно стерлись из ее девичьей памяти. За что жалела? Она и сама не могла бы сказать. Но какая-то жалость к миру присутствовала в ней в этот вечер, и, когда Ирочка Гримм своим низким, глубоким голосом спела давно знакомый романс, Софи, весьма неожиданно для себя, ощутила слезы на своих глазах.
– Правда, он безумно красив? – требовательно и ревниво спросила она на следующий день у Элен.
– Кто? – удивилась Элен.
– Ну Сергей Алексеевич же! – почти выкрикнула Софи. – Дубравин! Он где-то служил с Головниным или учился в Университете с Анатолем – я не запомнила. Только не говори мне, что ты его не заметила!
– Отчего же, заметила, конечно. Василий Андреевич представил нас. Но вот насчет красоты… У него действительно редкостно правильные черты лица, но в целом… Знаешь, это как на этюдах у начинающих художников: все очень правильно и гармонично, нет лишь смысла и содержания… И здесь…
– Замолчи! Замолчи сейчас же! – закричала Софи. – Молчи, если не хочешь навсегда со мной поссориться!
– Конечно же не хочу, – спокойно отвечала Элен. – Ты – моя лучшая подруга, а этот Дубравин мне – кто? Бог с ним. Пусть он будет Аполлон и Адонис, если тебе так угодно… А вот Анатоль велел отдать тебе «Размышления» Марка Аврелия. Говорит, ты его просила. Я, признаться, сильно удивилась. На что тебе? Ты же сроду таких книг в руки не брала…
– А вот теперь беру. Давай сюда! – почти грубо сказала Софи.
Элен лишь флегматично пожала плечами.
Дни, последовавшие за первой встречей Софи со своей любовью, были восхитительны во всем, даже в мелочах. Все, абсолютно все казалось Софи прекрасным. Закаты над Невой и пыльным Царицыным лугом были великолепны, пирог со сливками и курагой – нежен и воздушен, туповатое лицо горничной Веры исполнено почти античной красоты, а печать тревоги и желчного страдания на лице маман с верностью изобличала благородство и тонкость ее натуры. Приходящие учителя махнули на Софи рукой, отчаявшись добиться для своих дисциплин хотя бы крохи ее внимания. Заветный вензель из двух переплетенных букв «СА» появлялся везде буквально, от тайком вышиваемых ею платков (ранее страсть к рукоделию была для Софи так же несвойственна, как и интерес к римской философии) до тетрадей с упражнениями по алгебре и грамматике. В один голос учителя объявили Наталье Андреевне, что возобновление занятий возможно только после летних вакаций, и выразили надежду, что, вволю порезвившись на просторе лесов и долов, Софи вернется в город хотя бы с частью того прилежания и смышлености, которые были присущи ей ранее. При этом почтенные преподаватели так сокрушенно качали головами и отводили взгляд, что для Натальи Андреевны становилось очевидным: упоминаемые ими надежды – всего лишь дань вежливости. Дряхлый преподаватель алгебры и геометрии, учивший еще саму Наталью Андреевну и считавший себя выжившим по старости из всех светских условностей, выразился яснее и откровеннее всех.
– Э-э, милочка Наталья Андреевна! – сказал он, тряся седовласой головой с необыкновенно большими желтыми хрящеватыми ушами. – И не говорите мне ничего! И не спрашивайте. Против естественности попереть можно, да только обыкновенно себе дороже обходится. Дочка ваша старшая в последнее время таковым образом оформилась, – старичок не без удовольствия и лукавства показал, где именно и в каких объемах оформилась Софи, чем вызвал недовольную гримасу своей бывшей ученицы, – что следовало ожидать последствий, весьма неблагоприятных для академического учебного процесса, но вместе с тем благоприятных для всех резвых юношей и зрелых мужей, имеющих счастье данную метаморфозу наблюдать и приветствовать…
– Помилуйте, Поликарп Николаич! – всплеснула руками Наталья Андреевна. – Но как же мне…
Софи, невольно подслушивавшая этот разговор из соседней комнаты, улыбнулась и мысленно поаплодировала старичку, который, несмотря на дряхлость, не утерял остроты ума и весьма верно догадался о причине ее академических неуспехов.
Впрочем, старенький математик всегда нравился ей. Меж решением задач на втекание и вытекание воды из бесконечных бассейнов он рассказывал забавные байки из своей учительской жизни и весьма едко и остроумно отзывался о придворных нравах во времена двух предыдущих императоров. Единственным, что смущало в нем Софи, были его неправдоподобные уши, поросшие редкими седыми волосками. Сидя за столом рядом с учителем, она почасту не могла отвести от них взгляд и, что было ужаснее всего, отчего-то представляла себе холодец, из этих ушей сваренный. Старик, как-то уловивший объект внимания ученицы, с невозмутимостью естественника объяснил, что человеческие уши состоят из хрящей, а хрящи, в отличие от костей, растут на протяжении всей жизни. Поэтому именно у всех действительно старых людей такие большие уши. Софи опустила глаза и мучительно покраснела. Ей вовсе не хотелось обижать доброго старика.
Позже, перед говением, она даже исповедовалась у молодого священника, отца Константина. Священник, добродушный, румяный и смешливый по натуре, слушал серьезно до тех пор, пока она не дошла до холодца. Здесь он не выдержал и зафыркал. Софи, несмотря на выступившие от стыда слезы, тоже не удержалась от смеха, опять представив себе заливные уши математика в красивой, саксонского фарфора тарелке, декорированные веточкой петрушки и кружочком яичка… Утишив веселье, отец Константин назначил Софи во искупление греховных помыслов прочесть десять раз Символ веры и быть поласковее и повнимательнее к милому старичку.
Как сияло солнце и светили звезды в те весенние дни, сменявшиеся не менее весенними вечерами! Софи еще несколько раз встречала Сергея Алексеевича на журфиксах, на пикнике, в театре, на весеннем балу у баронессы Н. Он был с ней неизменно вежлив и приветлив, охотно болтал во время коктейлей и прогулок в зимнем саду. Один раз они спели дуэтом. Никаких особых знаков внимания Серж ей не оказывал, но это отчего-то вовсе не беспокоило Софи. Она почему-то была уверена, что все уж предопределено на небесах и они непременно будут вместе. Золотой туман, окутывавший мир каждый раз, когда она видела Сержа, казался ей достаточной гарантией грядущего счастья. Даже приятно было немного потянуть время, общаться с ним будто с чужим, мило кокетничать, поддразнивать, недоуменно поднимать бровь, выслушивая комплименты. «Ах, к чему это?» Внутри Софи все время смеялась, и ей казалось, что тот же смех теплой волной плещется в глазах любимого. «Ведь ты же понимаешь…» – «Разумеется, понимаю…» – «А все они еще не догадываются…» – «Пусть так еще побудет». – «Пусть, но ведь потом все равно заметят, и придется сказать…» – «Разумеется, придется, и уж после мы не расстанемся никогда…»
Дома, в своей комнате, Софи бережно вспоминала каждый миг их нечастых встреч и – вот чудо! – была совершенно уверена, что диалоги, подобные вышеприведенному, разыгрывались на самом деле, а не исключительно в ее воображении.
В мечтах она уже прожила с Сержем всю жизнь. Она выезжала с ним в свет, блистая расцветающей с годами красотой, которой восхищались все (включая великих князей, иностранных послов и самого государя императора), но которая принадлежала одному лишь Сержу. Они вдвоем катались на чистокровных рысаках в обширном богатом поместье с фонтанами и английским садом, целовались на дерновых скамьях в укромных беседках, плавали в гондоле по каналам Венеции и устраивали пикники где-то в Альпах (Софи даже не представляла толком, где они находятся, но батюшкин приятель, много путешествовавший за границей, рассказывал им с Элен, что альпийские пейзажи несравненно красивы). У них родилось четверо детей – две девочки и два мальчика. Детей Софи не хотелось вовсе, а совсем маленькие младенцы (она прекрасно помнила младенцами обоих младших братишек) вызывали у нее чувство испуганной брезгливости. Но даже в мечтах приходилось мириться с ними, потому что в настоящей семье обязательно должны быть дети, а чтобы следить за ними, существуют грудастые кормилицы, няньки, от которых всегда пахнет подгоревшим кипяченым молоком с пенками, и гувернеры с гувернантками в синих платьях и сюртуках, говорящие с ошибками на всех возможных языках ойкумены.