– Я предлагаю вам на выбор, – продолжал он, – остаться в живых или полететь в тартарары. Сдавайтесь, и мы вас пальцем не тронем – ни одного из вас.
– А если мы не сдадимся? Что тогда?
– Тогда вы пожалеете, что родились на свет. Одна голова, говорят, не бедна. Но вы не один, при вас еще есть девушка, для которой вы не чужой. Не мешало бы вам хоть о ней подумать. Вы не дурак и понимаете, к чему я гну.
О да, я понял. И почему-то в моем мозгу пронеслось все то, что я читал и слышал об осаде иностранных посольств в Пекине и о том, какие планы были у белых относительно их женщин на тот случай, если бы орды желтокожих прорвались сквозь последние линии обороны. Понял и старик буфетчик. Я видел, как злобно сверкнули его черные раскосые глазки в их узких щелках. Он понял, на что намекал этот скот.
– Ну что, смекнули, что я хотел сказать? – повторил Берт Райн.
И я узнал гнев, – не тот безудержный гнев, когда человек весь горит, теряет голову и через минуту остывает, – а злой, холодный гнев. Передо мною пронеслось видение: я видел моих предков, сидящих на высоких местах, веками господствовавших во всех землях, на всех морях. Я видел их, и наших женщин с ними, изнемогающих в неравной борьбе, обманутых в своих надеждах, засевших в неприступных крепостях, притаившихся в дремучих лесах, вырезанных до последнего человека на палубах кораблей. И всегда мы господствовали, и наши женщины господствовали вместе с нами. Жили мы или умирали, с нами жили или умирали и наши женщины; но, живые, мы всегда повелевали. Да, то было царственное видение. И, ослепленный его пурпурным сиянием, я осознал его этику – продукт веков, ее создавших. То был священный завет потомкам, долг, унаследованный нами от предков.
И пламя моего гнева начало остывать. Ведь это был не животный, красный гнев, – это был гнев интеллектуальный. Он был основан на здравом суждении и на уроках истории. Это была, философия поступков сильных и гордость сильных своей силой. Вот когда я, наконец, понял Ницше. И я оценил значение книг, отношение высокого мышления к высоким поступкам, переход полунощных мыслей в действие у человека в моем положении, занимающего высокое место на юте грузового судна в девятьсот тринадцатом году, с моей женщиной возле меня, с моими предками за мной, с моими косоглазыми слугами подо мной, и со скотами у меня под пятой. Я чувствовал себя владыкой. Я понял все значение верховной власти.
Да, гнев мой был холодный, белый гнев. Эта подпольная крыса в образе ничтожного человека проползла по внутренностям судна, чтобы грозить мне. Притаившись в норе за стальными стенами, она подняла свой писк, на какой способна только крыса. И под влиянием таких чувств я в таком же духе ответил этому негодяю:
– Когда вы, как последний пес, которого пинками принудили к повиновению, приползете к нам по открытой палубе, среди белого дня, и каждым вашим поступком докажете, что вы рады повиноваться, что вы счастливы вашим рабством; тогда – и только тогда – я стану разговаривать с вами.
После этого он по крайней мере десять минут осыпал меня из-за решетки вентилятора площадной бранью. Но я не отвечал. Я слушал, слушал хладнокровно и, слушая, понимал, почему много лет назад англичане в Индии расстреливали из пушек восставших сипаев.
Но когда сегодня утром я увидел, что буфетчик носится с пятигаллонной бутылью серной кислоты, мне ни на миг не пришло в голову, какое употребление он намерен из нее сделать.
А я тем временем обдумывал другой способ устранить смертельную опасность, какою нам грозил вентилятор. Мне стало даже стыдно, что эта мысль не пришла мне в голову с самого начала, – так она была проста. Отверстие вентилятора было невелико. Достаточно было подвесить перед ним с крыши рубки деревянный ящик с двумя мешками муки, чтобы совершенно закупорить его и защитить себя от выстрелов.
Сказано – сделано. Том Спинк, Луи и я влезли на крышу рубки и уже собирались опустить ящик с мукой, когда из вентилятора послышался голос.
– Кто там? – спросил я. – Говорите.
– Это я. Пришел предупредить вас в последний раз, – ответил Берт Райн.
В эту минуту из-за угла рубки показался буфетчик. В одной руке у него было большое ведро, и первой моей мыслью было, что он пришел набрать из кадки дождевой воды. Но не успел я этого подумать, как он взмахнул ведром и, описав им полукруг, выплеснул его содержимое в вентилятор. И в тот же миг я по запаху догадался, что это такое. Это была неразбавленная серная кислота – два галлона из большой бутыли.
Должно быть, Берту Райну обожгло лицо, попало в глаза, и, вероятно, от жестокой боли он, сорвавшись в трубе вентилятора, упал в трюм на уголь. Его вопли были ужасны, и мне вспомнились издыхающие от голода крысы, пищавшие в этой самой трубе в первые месяцы нашего плавания. Мне стало жутко и тошно. Уж если убивать людей, так лучше действовать начистоту – открыто.
Я только тогда ясно представил себе, какие муки должен был испытывать этот несчастный, когда буфетчик, которому брызнуло из ведра на голые руки, вдруг почувствовав укусы огненной жидкости, опрометью бросился к кадке с водой. А Берту Райну, этому молчальнику с беззвучным ядовитым смехом, теперь вопившему от боли где-то там, внизу, серная кислота попала в глаза!
Мы завесили вентилятор мешками с мукой. Крики внизу прекратились: очевидно, товарищи перетащили несчастную жертву из трюма на бак. Но, сознаюсь, все это утро было отравлено для меня. Карлейль сказал: «Умереть легко, все люди умирают». Но получить два галлона серной кислоты прямо в лицо – совсем другое дело; это несравненно ужаснее, чем просто умереть. По счастью, Маргарэт была в это время внизу, и через несколько минут, когда я пришел в равновесие, я всех моих людей заставил поклясться, что они скроют от нее это происшествие.
Ну да и мы получили свое, – они хорошо нам отплатили. Вчера весь день, после истории с вентилятором, из-под пола в каютах доносился какой-то странный стук. Стук этот был слышен и в столовой под столом, и в кладовой буфетчика, и в каюте Маргарэт. Полы всех кают покрыты деревянной настилкой, но под деревом проложено железо, или, вернее, сталь, из какой построен весь кузов «Эльсиноры».
Мы с Маргарэт, в сопровождении буфетчика, Луи и Вады, обошли все места, откуда слышался стук, – такой стук, точно долбили долотом по железу. Стук доносился отовсюду, но мы решили, что пробить в полу отверстие такой величины, чтобы мог пролезть человек, можно было только сосредоточив удары в одном месте, и что такое место непременно обратило бы на себя наше внимание. Маргарэт сказала:
– Если им даже удастся пробить пол, то тому, кто вздумает забраться в каюты, придется лезть головой вперед, а раз это так, какие же могут они иметь шансы против нас?
И я успокоился. Но все же на всякий случай я отпустил с вахты Буквита и приказал ему стоять на карауле в каюте до начала вахты Маргарэт, когда его должен был сменить буфетчик.
Перед самым вечером после отчаянной стукотни во всех местах пола кают, стук прекратился, и ни в первую и вторую вечерние вахты, ни в первую ночную не возобновлялся. В полночь, как только началась моя вахта, Буквит сменил буфетчика на его посту в каютах, и пока тянулись бесконечные часы моей вахты, я, стоя у перил на краю кормы, меньше всего ожидал опасности со стороны кают, особенно, когда вспоминал о ведре с двумя галлонами серной кислоты, стоявшем наготове для первой головы, которая покажется из-под пола (кстати, еще не пробитого). Наши разбойники на баке могли взобраться на корму, могли перелезть по снастям с мачты на мачту и опуститься нам на головы, но как они могли добраться до нас из-под пола – это было выше моего разумения.