– Все это вздор, – заметила она, отрывая Грэхема от этих видений.
Он быстро ответил:
– Слава богу, что вы ни разу не вспомнили про Дика.
– Вы разве его не любите?
– Будьте честны, – твердо и почти сурово заявил он. – Все дело именно в том, что я люблю его. Иначе…
– Что? – спросила она.
Голос ее звучал решительно, но она смотрела не на него, а прямо перед собой, на острые ушки Лани.
– Не понимаю, отчего я все еще здесь. Мне следовало давным-давно уехать.
– Почему? – спросила она, не сводя глаз с ушей Лани.
– Говорю вам, будьте честны, – повторил он предостерегающим тоном. – Я думаю, мы и без слов понимаем друг друга.
Щеки Паолы вспыхнули, она вдруг повернулась к нему и молча посмотрела на него в упор, затем быстро подняла руку, державшую хлыст, словно желая прижать ее к своей груди, но рука нерешительно замерла в воздухе и опять опустилась. Все же он видел, что глаза ее сияют радостным испугом. Да, ошибки быть не могло: в них были испуг и радость. И он, следуя особому чутью, которым одарены некоторые мужчины, переложил повод в другую руку, подъехал к ней вплотную, обнял ее, и, прижавшись коленом к ее колену, привлек к себе так близко, что лошади покачнулись, и поцеловал ее в губы со всей силой своего желания. Ошибки быть не могло. В этом жарком объятии, когда их дыхание смешалось, он с невыразимым волнением почувствовал на своих губах ответный трепет ее губ.
Но через миг она вырвалась. Краска сбежала с ее щек. Глаза сверкали. Она подняла хлыст как бы для того, чтобы ударить, но опустила его на удивленную Лань и тут же так неожиданно и стремительно вонзила шпоры в бока лошади, что та застонала и шарахнулась в сторону.
Он прислушивался к замиравшему на лесной дороге стуку копыт, чувствуя, что голова у него кружится и кровь стучит в висках. Когда замолкли последние отзвуки дальнего топота, он не то соскользнул, не то упал с седла и сел на мшистый камень. Грэхем был глубоко потрясен – гораздо сильнее, чем считал это возможным до той минуты, когда она очутилась в его объятиях. Что же! Жребий брошен! Он вскочил и выпрямился так порывисто, что Селим в испуге отпрянул от него и, натянув повод, громко захрапел.
То, что произошло, произошло совершенно неожиданно. Но это было неизбежно. Это не могло не случиться. Грэхем действовал не по заранее обдуманному плану, хоть теперь и понимал, что при своей пассивности и промедлениях с отъездом должен был все это предвидеть. А теперь отъезд уже не поможет. Теперь все его терзания, его безумие и счастье состояли в том, что сомнений уже быть не могло. Зачем слова, когда его губы еще дрожали от воспоминания о том, что она сказала ему прикосновением своих губ? Он вновь и вновь возвращался к этому поцелую, на который она ответила, и тонул в море блаженных воспоминаний.
Он бережно тронул свое колено, которого коснулось ее колено, преисполненный смиренной благодарности, понятной лишь тому, кто истинно любит. Чудесным казалось ему, что такая удивительная женщина могла его полюбить. Это ведь не девчонка. Это зрелая женщина, опытная и отдающая себе отчет в своих желаниях. И ее дыхание прерывалось, когда она была в его объятиях, и ее уста ожили для его уст. Он получил от нее то, что ей отдал, – а ему даже не снилось, чтобы, он после стольких лет мог дать так много.
Грэхем встал, сделал было движение, чтобы сесть на Селима, который обнюхивал его плечо, но остановился, задумавшись.
Теперь дело уже не в отъезде. Относительно этого вопрос ясен. Правда, у Дика свои права. Но права есть и у Паолы. Да и смеет ли он уехать после того, что произошло? Разве только если она… уедет вместе с ним. Уехать теперь – это все равно, что поцеловать тайком и убежать. Если уж так вышло, что двое мужчин любят одну и ту же женщину, – а в такой треугольник неизбежно закрадывается предательство, – то, конечно, предать женщину постыднее, чем предать мужчину.
«Мы живем в реальном мире, – говорил он себе, медленно направляя лошадь к дому, – и Паола, и Дик, и я живые люди; и мы реалисты – мы привыкли прямо смотреть в лицо жизненным фактам. Ни церковь, ни законы, никакие мудрствования и установления здесь ни при чем. Мы трое должны все решить сами. Конечно, кому-нибудь будет больно. Но вся жизнь – страдание. Умение жить состоит в том, чтобы свести страдание до минимума. К счастью, Дик и сам держится таких же взглядов. Ничто не ново под луной. Бесчисленные треугольники бесчисленных поколений всегда как-то разрешались, значит, будет разрешен и этот. Все человеческие дела в конце концов как-нибудь да разрешаются…»
Он отбросил трезвые мысли и опять отдался блаженству воспоминаний, снова прикоснулся рукой к колену и ощутил на губах дыхание Паолы. Он даже остановил Селима, чтобы посмотреть на сгиб своего локтя, о который опирался ее стан.
Грэхем увидел Паолу только за обедом, и она была такой же, как всегда. Даже его жадный взор не мог отыскать в ней никаких следов сегодняшнего великого события и того гнева, от которого побледнело ее лицо и загорелись глаза, когда она подняла хлыст, чтобы ударить его. Она была та же, что и всегда, – маленькая хозяйка Большого дома. Даже когда их взоры случайно встретились, ее глаза были ясны, спокойны, без тени смущения, без всякого намека на тайну. Положение еще облегчалось тем, что приехали новые гости, приятельницы ее и Дика, которые должны были остаться на несколько дней.
На другое утро он встретился с ними и Паолой в музыкальной комнате у рояля.
– А вы, мистер Грэхем, не поете? – спросила некая миссис Гофман.
Как узнал Грэхем, она была редактором одного женского журнала в Сан-Франциско.
– О, восхитительно! – шутливо отозвался он. – Верно, миссис Форрест?
– Совершенно верно, – улыбнулась Паола. – Хотя бы уже потому, что великодушно сдерживаете свой голос, чтобы окончательно не заглушить мой.
– Вам ничего больше не остается, как доказать истинность ваших слов, – заявил он. – На днях мы пели один дуэт, – он вопросительно взглянул на улыбавшуюся Паолу, – который мне особенно по голосу. – Грэхем опять взглянул на нее вскользь, но не получил никакого ответа: хочет она петь или нет. – Я сейчас пойду принесу ноты, они в другой комнате.
– Эта песня называется «Тропою цыган», – услышал он голос Паолы, когда выходил. – Очень яркая, увлекательная вещь.
Они пели гораздо сдержаннее, чем в первый раз, и голоса их звучали далеко не с тем жаром и трепетом; но они спели дуэт звучнее и шире, больше в духе самого композитора и меньше давая места личному толкованию. Грэхем во время пения думал об одном и был уверен, что о том же думает и Паола: их сердца поют другой дуэт, о котором даже не подозревают эти аплодирующие дамы.
– Держу пари, что вы никогда лучше не пели, – сказал он Паоле.
В ее голосе он услышал новые нотки, – он звучал теперь полнее, щедрее, с той именно богатой звучностью, какой можно было ожидать от прекрасных форм ее шеи.
– А теперь, так как вы наверняка не знаете, что такое паттеран, я вам расскажу… – начала она.