Даже этот эксперимент не слишком удался: только несколько десятков бабенок согласились «национализироваться». Современники и особенно современницы называли их словами, для печати не слишком пригодными.
А несколько тысяч жителей Саратова вместе с женами и дочерьми переехали или в Тамбов, который управлялся Временным исполнительным комитетом и городской управой, или в Область Войска Донского. Ленин же тогда декрета для всей страны не стал подписывать. Сказал, что декрет этот преждевременный и на данном этапе революции может сослужить плохую службу. Так сказать, отложим на потом.
Что «прогрессивного» содержится в групповушке такого рода, я не в силах понять. Но на примере и этого, и множества других подобных декретов хорошо видно, как захватившие власть революционеры навязывают свою утопию всему остальному населению страны.
Революция 1917–1922 годов совершалась под лозунгами разрушения. И под лозунгами полного отказа от всякой исторической преемственности. В «Песне разрушителей», которую позже стали называть «Интернационал», прямо говорилось:
Мы все сожжем, мы все разрушим
Мы все с лица земли сотрем.
Мы солнце старое потушим,
Мы солнце новое зажжем.
Коммунисты очень хотели, чтобы как можно больше людей разделили бы их убеждения. В Советской республике, в Совдепии, запрещено было празднование Рождества Христова и вообще всех религиозных праздников. Запрещены были все атрибуты Пасхи, включая крашеные яйца или возглас «Христос воскресе!» Празднуя Новый год, власти старательно следили, чтобы ни-ни! Никакого религиозного тумана! Запрещено было ставить елку, например.
Входя в дома, коммунистические комиссары тыкали пальцем в иконы: «А ну, убрать немедленно эту грязь!». Разумеется, ни один коммунист или даже «сочувствующий» не мог носить крест, осенять себя крестным знамением, произносить вслух текст молитвы или посещать церковь.
Осенью 1918 года в городе Козлове (ныне Мичуринске) открыли… памятник Иуде. Тому самому — который продал Христа за 30 серебряных монет. «Под звуки „Интернационала“ с фигуры христопродавца упало полотно, и с речью выступил сам глава Красной Армии Лев Давидович Троцкий. Он говорил, что мы сегодня открываем первый в мире памятник человеку, понявшему, что христианство — лжерелигия, и нашедшему силы сбросить с себя ее цепи. Что, мол, по всему миру будут воздвигнуты памятники этому человеку, то есть Иуде»
[110]
.
Это не случайный эпизод. Памятники Иуде открывались минимум в 12 разных городах России… Правда, воздвигнуть их по всему миру не удалось. Да и в России простояли эти памятники недолго. В Козлове, например, этот памятник простоял всего одну ночь, утром он был расколочен вдребезги.
Так же, как и Иуде, ставились памятники Стеньке Разину, Пугачеву, каким-то уже вовсе неведомым разбойникам. Все это — торжественно, под оркестр, при большом стечении согнанного народа.
Даже сам русский язык выглядел эдак сомнительно… Выдумать новый язык вряд ли получится, но язык все же пытались менять. Например, созданием множества аббревиатур и самых невероятных сокращений. Тут и всякие «Губкомземы», и «Стройкомпутьтресты», и новые названия для министров (наркомы) и для командного состава армии (вместо солдата — боец, вместо офицера — командир, а вместо разных чинов — комкоры, комбаты и комдивы).
Современники довольно легко различали русский язык и «советский». Для них очень по-разному звучала и приблатненная речь балтийских «братков», и насыщенная «новыми словами» речь советских. А. Куприн прямо писал о «советском разговорном языке»
[111]
.
Даже искусство следовало уничтожить, заменив неким новым искусством, эдакого абстрактного свойства. Художники-абстракционисты входили в правительство с тем, чтобы уничтожить «академическое искусство» и заменить его «новаторским».
Первую в мире абстрактную картину нарисовал некто Кандинский в 1913 году, потом туда же ударились Малевич, Альтман, Шагал, Штеренбург, бывший одно время Наркомом искусств. В эту пору Малевич в своих статьях прямо требовал «создания мирового коллектива по делам искусства» и учреждения «посольств искусств во всех странах», «назначения комиссаров по делам искусства в губернских городах России», «проведения новых реформ в искусстве страны». Потому что «кубизм, футуризм, симультанизм, супрематизм, беспредметное творчество» — это искусство революционное, позарез необходимое народным массам. И необходимо «свержение всего академического хлама и плюнуть на алтарь его святыни».
Не могу сказать, что именно отражают несовпадения спряжений и падежей в этих выкриках Малевича — революционную форму или попросту плохое владение русским языком. Но во всяком случае, так он видел роль «черных квадратов», писающих треугольников, порхающих над городом дед-морозов и прочего безобразия.
Павел Филонов так видел место «нового жанра» в истории: «Класс, вооруженный высшей школой ИЗО, даст для революции больше, чем деклассированная куча кремлевских придворных изо-карьеристов. Правое крыло ИЗО, как черная сотня, выслеживает и громит „изо-жидов“, идя в первых рядах советского искусства, как при царе оно ходило с трехцветным флагом. Заплывшая желтым жиром сменовеховская сволочь, разряженная в английское сукно, в кольцах и перстнях, при цепочках, при часах, администрирует изо-фронт, как ей будет угодно: морит голодом, кого захочет, объявляет меня и мою школу вне закона и раздает своим собутыльникам заказы»
[112]
.
Это Филонов писал уже после того, как великий вклад «изо-жидов» (уж простите, формулировка-то его собственная) перестал оплачиваться государством, и стало ясно — наркомата искусств со своими комиссарами не будет.
До 1930-х мутный поток «новой литературы» утверждал ценности разрушения и убийства. «Мы» в этой литературе представали теми, кто невероятно агрессивен и хочет истреблять, варить в кипящем масле, сжигать в топках паровозов своих врагов: «казацкую сволочь», «буржуев» и «контриков», то есть контрреволюционеров.
Сталин отказался от идей разрушения и идей разрыва с культурной традицией. Ведь совершенно очевидно, что на идеологии разрушения строить что бы то ни было невозможно. А если строить социализм в одной отдельно взятой стране, то это все же уже созидание.
В результате вместо восторженных рассказов о том, как «офицерье» жгли в топках паровозов, появилась каноническая, дожившая до наших дней история про сожженного в топке Лазо. Вместо таких же восторгов по поводу насаженных на штыки «контриков» стало рассказываться о том, как «они» убивали, пытали, пороли, насиловали «нас».
Раньше «мы» были агрессорами и хотели совершать жестокости. Теперь «мы» стали жертвами жестокости «их», и если были жестокими, то только ответно.