Вот что пишет английский историк русского крестьянства Т. Шанин о насилии 1907 г.: «Поджоги часто следовали теперь особому сценарию. Решение о них принималось на общинном сходе, и затем, при помощи жребия, выбирались исполнители из числа участников схода, в то время как остальные присутствующие давали клятву не выдавать поджигателей… Крестьянские действия были в заметной степени упорядочены, что совсем не похоже на безумный разгул ненависти и вандализма, который ожидали увидеть враги крестьян, как и те, кто превозносил крестьянскую жакерию… Крестьянские выступления России оказались непохожими на образ европейской жакерии, оставленный нам ее палачами и хроникерами».
Однако прочность новой, возникающей после революции государственности определяется тем, насколько быстро создаются институты власти и права и насколько быстро и полно они обретают легитимность. То либерально-буржуазное государство западного образца, которое могло бы быть результатом Февральской революции, складывалось столь медленно, что не поспевало за событиями. Идеологи Временного правительства отстаивали принцип «непредрешенчества», оставляя главные вопросы государственного строительства будущему Учредительному собранию, с созывом которого, однако, они не торопились. Даже объявить Россию республикой они не решились, хотя съезд партии кадетов 25 марта 1917 г. единогласно высказался за «демократическую парламентскую республику». Страна формально до осени 1917 г. оставалась монархией — без царя и без всяких предпосылок для коронации нового монарха. В целом за отведенный ему историей срок буржуазное государство приобрести легитимности не смогло — фактически ни в какой крупной социальной группе России.
Главные причины коренятся в сути самого проекта, а также в незрелости тех сил, что формировали Временное правительство. Из этого вытекали и внешние, политические причины. Вдохновители Февраля были западниками, их идеалом была буржуазная республика с опорой на гражданское общество и рыночную экономику — на то, чего в России реально еще не было.
М. Вебер отмечал, что критерием господства «духа капитализма» является состояние умов рабочих, а не буржуа. В то время рабочие сохраняли мироощущение общинных крестьян — главного противника буржуазии в ходе буржуазных революций.
Даже по тем формам, которые выбирали рабочие в их борьбе, видно влияние крестьянской культуры (это прекрасно показал М. Горький в пьесе «Враги»), Можно выдвинуть смелую гипотезу: в обществах с развитым классовым сознанием рабочих пролетарская революция невозможна.
Сам идеал буржуазного государства был несовместим с устремлениями всех остальных, помимо буржуазии, классов и сословий России. Великий моралист Адам Смит определил его так: «Приобретение крупной и обширной собственности возможно лишь при установлении гражданского правительства. В той мере, в какой оно устанавливается для защиты собственности, оно становится, в действительности, защитой богатых против бедных, защитой тех, кто владеет собственностью, против тех, кто никакой собственности не имеет».
Насколько это было далеко от массовой мечты об обществе-семье! Вот 13 марта М. М. Пришвин повстречал в банке старика-купца из провинции:
«— Республика или монархия?
— Республика, потому что сменить можно.
— А как же помазанники?
— В Писании сказано, что помазанники будут от Михаила до Михаила — последний Михаил, и кончились. А теперь настало время другое, человек к человеку должен стать ближе, может быть, так и Бога узнают, а то ведь Бога забыли».
Не к гражданскому обществу свободных индивидов стремились люди после краха сословной монархии, а к христианской коммуне (обществу-семье). При этом поначалу люди простодушно лезли к «буржуазам» в друзья, как бы предлагая «забыть старое». В целом это, видимо, не было понято. Пришвин негодует, пишет 3 июня: «Обнаглели бабы: сначала дрова разобрали в лесу, потом к саду подвинулись, забрались на двор за дровами и вот уже в доме стали показываться: разрешите на вашем огороде рассаду посеять, разрешите под вашу курицу яички подложить». То же самое он видит в городе: «Простая женщина подошла в трамвае к важной барыне и потрогала ее вуальку на ощупь.
— Вот как они понимают свободу! — сказала барыня». Удивительно, насколько по-доброму, даже после тяжелой войны и разрухи, делали свои примирительные жесты люди, надеясь предотвратить драку. Вот записывает Пришвин 16 июля: «К моему дому приходят опять солдаты и, ломаясь, просят меня разрешить им в моем саду поесть вишен. «Пожалуйста, сколько хотите!». Они срывают по одной ягодке, «нижайше» благодарят и уходят. Это, вероятно, было испытание — буржуаз я или пролетарий».
Прижиться государственность гражданского общества здесь не могла.
«Демократия сверху»: гримасы легитимации.
Проект устроения либеральной демократии западного толка в России даже сегодня воспринимается как наивная утопия (скорее, конечно, это прикрытие для хитрого ворюги). Но в начале века эта наивность в какой-то мере была еще простительна, хотя и тогда уже Н. И. Бердяев писал: «Для многих русских людей, привыкших к гнету и несправедливости, демократия представлялась чем-то определенным и простым, — она должна была принести великие блага, должна освободить личность. Во имя некоторой бесспорной правды демократии мы готовы были забыть, что религия демократии, как она была провозглашена Руссо и как была осуществлена Робеспьером, не только не освобождает личности и не утверждает ее неотъемлемых прав, но совершенно подавляет личность и не хочет знать ее автономного бытия. Государственный абсолютизм в демократиях так же возможен, как в самых крайних монархиях. Такова буржуазная демократия с ее формальным абсолютизмом принципа народовластия… Инстинкты и навыки абсолютизма перешли в демократию, они господствуют во всех самых демократических революциях».
Раз уж мы заговорили о демократии и тоталитаризме, надо на минуту отвлечься и выделить особый случай: что происходит, когда в обществе с «тоталитарными» представлениями о человеке и о власти вдруг революционным порядком внедряются «демократические» правила? Неважно, привозят ли демократию американские военные пехотинцы, как на Гаити или в Панаму, бельгийские парашютисты, как в Конго, или отечественные идеалисты, как весной 1917 года в России. В любом случае это демократия, которая не вырастает из сложившегося в культуре «ощущения власти», а привносится как заманчивый заморский плод. Возникает гибрид, который, если работать тщательно и бережно, может быть вполне приемлемым (как японская «демократия», созданная после войны оккупационными властями США). Но в большинстве случаев этот гибрид ужасен, как Мобуту.
Для нас этот вариант важен потому, что вот уже больше десяти лет проблема демократии и тоталитаризма стала забойной темой в промывании наших мозгов. А в действительности мы, даже следуя логике наших собственных демократов, как раз получаем упомянутый гибрид: на наше «тоталитарное» прошлое, на наше «тоталитарное» мышление наложили какую-то дикую, мешанину норм и понятий (мэры и префекты вперемешку с Думой, дьяками и двумя тысячами партий).
Итак, Россия никогда не была «гражданским обществом» свободных индивидов. Говоря суконным языком, это было сословное общество (крестьяне, дворяне, купцы да духовенство — не классы, не пролетарии и собственники). Мягче, хотя и с насмешкой, либеральные социальные философы называют этот тип общества так: «теплое общество лицом к лицу». Откровенные же идеологи рубят честно: тоталитаризм. Если по-русски, всеединство. Как ведут себя люди такого общества, когда им вдруг приходится создавать власть (их обязывают быть «демократами»)? Это мы видим сегодня и поражаемся, не понимая, — народ выбирает людей никчемных, желательно нерусских, и очень часто уголовников. Между тем удивляться тут нечему. Эта подсознательная тяга проявилась уже в начальный момент становления Руси, когда управлять ею пригласили грабителей-варягов.