– Знали все, – ответил он.
– Она любила свою мать?
То ли мне показалось, то ли Хансен действительно закрыл глаза в темноте?
– Я был отцом Марии, – ответил он, – я не был отцом их отношений.
Откуда было мне знать, что мать и дочь ненавидели друг друга? Не потому ли, что я почувствовал, что любовь Хансена к Марии была ревнивой и требовательной – абсолютной, как и всякая его любовь, исключающей соперников?
– Мне не разрешили разговаривать с ней, так же как и ей со мной, – продолжал он. – Пленные ни с кем не общались под угрозой смерти.
Даже стона было достаточно, в чем убедился один из несчастных братьев Лю, когда охранники прикладами ружей заставили замолчать его навечно и на следующее утро заменили его кем-то из-за частокола. Но Марии и ее отцу слов не требовалось. Стоицизм, который Хансен видел на лице дочери, укреплял в нем спокойную решимость, хоть он и лежал беспомощный, опутанный цепями. Пока Мария поддерживает его, он может выдержать что угодно. Они были друг для друга спасением. Ее любовь к нему была такой же яростной и целеустремленной, как и его к ней. Он в этом не сомневался. При всем его отвращении к положению пленника он благодарил бога, что пошел за ней.
Прошел день, потом еще один, а Хансен оставался прикованным к столбу, сгорая на солнце, трясясь от ночного холода, среди собственных испражнений, но взор и мысли его были все время устремлены к Марии.
Тем временем у него в голове вызревала тактика действий.
С самого начала ему было ясно, что он – знаменитость. Если бы они планировали захватить какого-нибудь европейца, то напали бы до того, как Хансен покинул дом, а затем обыскали бы и дом. Он оказался неожиданным сокровищем, и они ждали указаний, как с ним поступить. С остальными из закованных в цепи уже расправились. Исключение составили один из братьев Лю да женщина-прорицательница, которые после нескольких дней допроса появились в лагере в иной роли, оскорбляя своих бывших товарищей и заискивая перед солдатами.
Был создан класс переподготовки, и каждый вечер дети и некоторые из оставшихся в живых взрослых усаживались кружком в тени, чтобы слушать разглагольствования молодого комиссара с красной повязкой на голове. То сгорая на солнце, то замерзая, Хансен слушал пронзительный квакающий голос комиссара, пока тот час за часом изрыгал проклятия в адрес империалистов. Вначале он возненавидел эти занятия, потому что у него отнимали Марию. Но когда он с усилием поднял голову, то увидел ее хрупкую фигурку прямо на противоположной стороне кружка, откуда она продолжала смотреть на него. Я буду тебе и матерью, и отцом, и другом, говорил он ей. Я буду твоей жизнью, даже если мне придется отдать свою.
В прежние времена он упрекал себя за ее поразительную красоту, считая это наказанием за свои случайные порывы страсти. В свои двенадцать лет Мария была, несомненно, самой красивой в лагере, и, хотя секс был запрещен кадровым работникам на том основании, что он представлял буржуазную угрозу их революционной воле, Хансен не мог не заметить, какое впечатление ее хрупкая, едва прикрытая фигурка производит на молодых солдат, провожающих ее взглядом; как их тусклые глаза упиваются видом ее маленьких грудей и покачивающихся бедер, прикрытых рваным полотняным платьицем; их мрачные глаза темнели, когда они кричали на нее. Хуже было то, что он знал: она чувствует их желание, и просыпающаяся в ней женственность отвечает на него.
Однажды утром порядок содержания Хансена в плену неожиданно изменился к лучшему, и его опасения усилились, потому что его благодетелем оказался комиссар в красной повязке. Он подошел в сопровождении двух солдат и приказал Хансену встать. Встать ему не удалось; солдаты подняли его на ноги и, держа под руки, подвели к берегу реки, где в месте впадения образовался естественный бассейн.
– Умойся, – приказал комиссар.
Сколько дней – с тех пор, как его связали, – Хансен понапрасну требовал, чтобы ему дали возможность привести себя в порядок. В первый вечер он заорал на них: “Отведите меня к реке!” Его избили. На следующее утро, рискуя быть избитым снова, он стал рваться в своих цепях и кричать, чтобы пришел кто-нибудь из начальства: он хотел добиться права оставаться личностью, которую бы те, кто его захватил, могли уважать, а следовательно, сохранить.
Под взглядами солдат Хансен собрал все свои силы, чтобы помыться и – хоть это было подобно распятию на кресте – обтереться жидкой речной грязью, прежде чем вернуться к столбу. Каждый раз он проходил в нескольких футах от своей любимой Марии, находившейся на своем обычном месте за кольцом шестов. Хотя его сердце замирало от ее близости и от храбрости в ее глазах, он не мог подавить в себе подозрение, что именно его ребенок купил ему то редкое благо, которым он теперь наслаждался. И когда комиссар сквозь зубы поздоровался с ней, а она в ответ подняла голову и слегка улыбнулась, к боли Хансена добавились еще и муки ревности.
После купания ему принесли рис – порция была больше, чем когда-либо с момента пленения. И вместо того, чтобы заставлять его есть прямо из миски, как собаку, ему развязали руки, и он смог брать рис пальцами; это позволило ему припрятать немного риса в ладони, а затем украдкой уронить его под рубаху, прежде чем ему снова заковали руки.
Весь день его не покидала мысль об этой лепешке риса под рубахой, и он старался неловким движением не смять ее. Я верну ее привязанность, думал он. Она будет восхищаться мной, а не комиссаром. С наступлением вечера его опять повели к реке, и он совершил чудо, которое замышлял. Шатаясь из стороны в сторону больше, чем нужно, он незаметно для охраны ухитрился уронить лепешку риса у ног Марии. Проходя мимо нее на обратном пути, он едва смог скрыть свое торжество, когда обнаружил, что лепешка исчезла.
И все же ее лицо оставалось непроницаемым. Только взгляд, прямой и порой безжизненный в своей преданности, говорил, что она отвечает ему безраздельной любовью. “Я заблуждался, – решил он, когда его снова заковали в цепи. – Она постигает тюремные уловки. Она чиста и выживет”. Вечером он, набравшись терпения, прислушивался к политическому уроку комиссара. “Сделай его послушным, – внушал он, постоянно ведя с ней свой телепатический диалог, – усыпи его, околдуй, вотрись в доверие, не давая ничего взамен”. И Мария, должно быть, услышала его, потому что по окончании занятий комиссар подозвал ее к себе и сделал ей внушение, в то время как она, покорно слушая его, молчала. Он увидел, как она пошла за ним с опущенной головой.
На следующий день и в течение всей недели Хансен повторял свой трюк с рисом в полной уверенности, что никто, кроме Марии, его не заметил. Лепешка риса, перекатывающаяся по его животу при малейшем движении, стала для него великим утешением. “Я кормлю ее собственной грудью, я ее хранитель, ревнитель ее чистоты, я ее священник, дающий ей святое причастие”.
Рис поглощал все его внимание. Он был занят тем, что придумывал все новые способы передачи его Марии: например, проходя мимо нее, он оставлял лепешку позади себя, спустив по ноге сквозь рваную штанину.
– Я зарвался, – сказал он тихо тоном кающегося грешника.