Я сидел долго и в выработанной уже позе (у всех хронических есть такая поза, облегчающая и постепенно утоляющая боль). Мне, например, легче становилось именно стоя, но поскольку стоять я не мог, ибо подкашивались ноги, то сидел на пивной бочке, опустив низко ноги и сильно откинувшись, упираясь затылком в оштукатуренную стену. Сидел как бы выпрямив тело, но под углом к горизонту… Потемнело. Потом потемнело еще сильнее. Зажглось ночное небо… Июльское небо весьма своеобразно (я немного увлекался также и астрономией, но в лихорадке описания событий забыл о том сообщить). Итак, июльское небо своеобразное, и если aвгустовское заметно даже для непосвященного всеобщей густотой, яркостью, крупностью звезд, а также звездопадом, то июльское, хоть и менее популярно, однако одаривает знатоков сверканием летнего треугольника (звезды Вега, Данеб и Альтаир), яркой звездой Капеллой на севере, а также хорошей видимостью ряда планет, например, Юпитера и Урана в созвездии Девы. Есть также возможность, хоть и небольшая, увидеть таинственную планету Меркурий, которую сам Коперник за всю жизнь так и не смог увидеть… Когда потемнело и зажглись звезды, думаться стало ясней (свойство всех людей, страдающих бессонницей), мысли шли длинной вереницей, цепляясь одна за другую, в частности, подумалось о самоубийстве, а потом, через какие-то этапы, переходы и крутые повороты мысли, каковых ныне не помню, подумалось о необходимости подпольной организации единомышленников антисталинистов… Политических самоубийств тогда было немного, но они были, и интересно, что главным образом среди антисталинистов, время каковых вроде бы пришло, на стороне которых вроде бы была официальность. Это еще требует анализа, который, возможно, будет дан ниже. Сталинисты убивали себя реже и, главным образом, в короткий промежуток – года два-три спустя, когда начался демонтаж сталинских скульптур, проявив и здесь большую четкость… Правда, было несколько случаев и раньше, с одним из которых мне (вернее, нам, я уже тогда был в организации), итак, мне пришлось столкнуться при весьма неприятных обстоятельствах. Но это случилось позднее (хотя и ненамного позднее), поскольку далее события пошли быстро, и уже через какую-нибудь неделю я был в подпольной организации. В существовании подобных организаций я и не сомневался. Чувства, обуревающие меня, не могли быть исключительными в той массовой лихорадке, охватившей общество. До меня доходили слухи о людях, врывавшихся в прокуратуру (я сам врывался, хоть и не в столь активной форме), об участившихся грабежах и избиениях бывших работников карательных органов… Народ рассказывал о том с возмущением и многое путал, сваливая в кучу разное, поскольку после смерти Сталина было выпущено огромное число уголовников…
Но вернемся к организации. В чем я был прав и в чем ошибался? В неизбежности ее существования я был прав, в массовости ошибался. Среди той группки людей, которая входила в состав нашей организации (точный состав ее мне неизвестен, да он менялся, появлялись люди на день, на два, потом исчезали, конспирация в этом смысле была отвратительная, и лишь внешнею ничтожностью и комичностью заседаний объяснял я тогда, что доносам не был дан ход, в наличии доносов не сомневаюсь), итак, среди группы были люди весьма разные, были переходного, неуловимого характера, были и с преобладанием какой-то одной черты. Но все, тем не менее, весьма неустроенные и с неудачно сложившейся судьбой (кроме Чаколинского, мальчика лет пятнадцати, розовощекого и весьма устроенного, хоть и сына репрессированного, но живущего с матерью и отчимом-ответработником). То, что организация существовала довольно долго, объясняется также и рядом других факторов, а не одной лишь комической несерьезностью внешней формы. Прежде всею разболтанностью и хаотичностью времени, внезапной свободой политического анекдота, разоблачением прежних преступлений карательных органов, сделавшим их нынешний состав на короткий промежуток чересчур терпимым из боязни нарушить законность, о чем даже велась тогда некая газетная кампания. Помимо внешних факторов были и внутренние, а именно, организаторские способности Щусева (того самого, которого встретил у Бительмахера), которые я первоначально недооценил. О Щусеве я сразу вспомнил, подумав об организации, и удивительно точно попал, не ошибся. Собственно, Щусев настолько открыто и прямо проповедовал свои крайние взгляды, что здесь и удивляться было нечему, и в то крикливое время именно это и создавало видимость несерьезности его организации, и трудно было предположить, что в весьма узком кругу существовал точный расчет, продуманность и планы, которые заинтересовали бы серьезно даже карательные органы того времени, то есть парализованные хрущевскими разоблачениями и переживающие смену поколений. Но в том-то и был расчет Щусева на специфику времени, в том-то и была оригинальность построения организации в духе времени, то есть крикливых компаний, в большом числе тогда расплодившихся. Щусев построил свою организацию как бы поэтажно. Сверху была обычная для того времени весьма легальная крикливая компания, рассказывающая полтические анекдоты, под ней организация, на первый взгляд похожая на группу сумасшедших, которых в недавние времена, тем не менее, моментально бы расстреляли, а несколько позднее прибрали бы к рукам, ныне же, если о ней и доходили какие-либо слухи-доносы, то производили они на общем фоне несерьезное впечатление, особенно учитывая недавнюю реабилитациию большинства ее членов, что создавало для репрессий дополнительное щекотливое обстоятельство. Но еще глубже существовала небольшая боевая opганизация, о которой знало лишь несконько человек. Правда, Щусев, человек неглупый, лучше других понимал, что такое политически вольное положение может длиться недолго и при первом же злоупотреблении вольнодумством (политическая демонстрация или иная выходка, хотя бы даже литературного плана или вообще связанная с международным положением), при первом же злоупотреблении, при первой же ответной жесткостии властей, даже самой незначительной, все сломается и в первую очередь будет покончено с подобными компаниями. Это подстегивало Щусева и заставляло его действовать поспешно и не всегда продуманно.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Но почему, едва подумав об организации, сразу же предположил Щусева и почему сразу так уж безошибочно и точно? Крайности тогда высказывали многие, и на основании этого с первой же мысли напасть безошибочно на след организации вряд ли бы мне удалось, если б не подобность душевных движений и инстинкт, которым безмолвно и мимоходом (мы, если помните, даже не были представлены друг другу), инстинкт, которым я познал себе подобного (у людей ущемленных этот инстинкт развит чрезвычайно). Впрочем, я упрощаю. Тогда, при встрече со Щусевым у Бительмахера, я еще не был тем, кем являюсь сейчас, еще питал надежду на то, что общество добровольно повинится передо мной и при моем снисходительном благодушии и прощении произойдет мое с ним примирение. Теперь, после ряда политических драк, такая слепота и подобное восприятие общества как кающегося грешника было смешно. Всякая месть, приносящая удовлетворение, как личная, так и общественная, каким является политический террор, невозможна без силы воображения, ибо, как правило, она совершается спустя определенное время, иногда довольно значительное, после того, как нам нанесена обида или совершено против нас преступление. Воображение же есть болезненная сила, которая развивается особенно у тех, кто постоянно и продолжительно терзаем страданиями. Как верно сказано, где, уж не помню, большинство людей, живущих обычной жизнью, обид не прощают, а попросту забывают их. Именно люди постоянного страдания и развитого воображения склонны к наслаждению местью либо к наслаждению от прощения. Преступления, совершенные против Щусева, не составляли в этом смысле исключения, и безусловно подобный их характер способствовал направленности его богатого воображения лишь к отмщению и ненависти. И все это при наличии ума, организаторских способностей, пылкого темперамента и личной храбрости, то есть тех качеств, которыми во всех трех этажах (компания, организация и боевая группа) обладал лишь он да Христофор Висовин, человек, обративший на себя мое внимание сперва редким именем, потом и другими личными качествами. Короче, после ряда индивидуальных политических драк, в которых я не достиг определенного успеха, я понял, что надо искать встречи со Щусевым. Единственным местом, через которое я мог бы это сделать, был дом Бительмахера, но он и особенно его жена Ольга Николаевна ненавидели Щусева и, наоборот, заявляли, что молодежь, в том числе и меня, надо оберегать от таких, как Щусев. Помог случай. После нескольких нудных вечеров, проведенных у Бительмахера (после третьего посещения подряд он, кажется, начал тяготиться мною), вечером, не зная о чем говорить, мы напряженно пили чай и едва не повздорили из-за Сталина (этот отсидевший много лет человек вдруг начал хвалить отдельные черты Сталина, особенно ранних времен). Я при этом раскричался, но Ольга Николаевна нас быстро примирила, поддержав, кстати, меня. Вообще Сталин в те времена служил одной из основных причин личных раздоров между политически активными людьми. Не знаю, что бы я делал далее, так как после слов о неких интересных чертах Сталина Бительмахер, несмотря на примирение, стал мне неприятен. Но в тот вечер как раз снова заявился Бруно Теодорович Фильмус, что меня крайне ободрило, поскольку он к Щусеву относился более терпимо, чем Бительмахер. Мы вышли вместе, и я к нему навязался в гости. Жил он, в отличие от иных реабилитированных, с которыми мне пришлось столкнуться, довольно чисто, сам себе готовил экономные, но вкусные кушанья и вообще мне нравился. У меня с ним также сразу вышел спор. Спорщиком я стал чрезвычайным именно в последние недели, что характеризовало мой окончательный переход к политической активности. С Фильмусом я заспорил, несмотря на то что он меня прошлый раз обрезал, и спорил довольно удачно, благодаря не столько новому развитию, сколько новым методам, особенно необходимым в политических спорах. То есть благодаря не столько мыслям, сколько удачным сопоставлениям, юмору и отыскиванию слабых мест у оппонента. Тем не менее отношения наши с Фильмусом сложились хорошо, и споры приняли тy взаимоприятную форму, когда легко и быстро прощаются обиды. Разумеется, во всех этих рассуждениях-спорах я был лицом второстепенным, как говорится, лишь поддерживающим и разжигающим, но постепенно так поднаторел, что начал вносить свою лепту и кое-где достаточно удачно высказывался, утверждая, а не возражая (возражал я удачно почти с самою начала и по вопросам, мне совершенно неизвестным, причем, используя сатирический аспект, часто ставил эрудита Фильмуса в тупик). Фильмус был большой знаток Чернышевского и Плеханова и любил их читать поочередно, как бы воскрешая между ними полемику, которая существовала в действительности, в заочном, конечно, виде. В этой полемике участвовали и другие имена, иногда незнакомые, иногда полузнакомые, иногда хрестоматийные. Но с этими хрестоматийными Фильмус подчас творил бог знает что. По данному поводу я вступал с ним в ожесточенные споры, например, защищал Вольтера, которого Фильмус ненавидел, называя основоположником духовною нацизма и современною антирелигиозною просвещенного антисемитизма, отличающегося от идеалистического невежественного антисемитизма прошлого. О Вольтере я знал некогда в объеме средней школы, ныне от этого объема осталась лишь фамилия, звучавшая, подобно всякой великой фамилии, как устоявшееся определение и в неком всеобщем нарицательном плане, то есть фамилия, лишенная конкретных черт… Вольтер значил для меня то же, что, например, Кант, Гегель или Фейербах… То есть это были великие прогрессивные фамилии. Интересно, что, зная о Вольтере как о великой прогрессивной фамилии, я довольно долго и успешно вел спор с Фильмусом все тем же методом отыскивания слабых мест в его эрудированных доводах. Но, тем не менее, в результате этих споров мое мировоззрение расширилось, и Вольтер, то бишь Франсуа Мари Аруэ, сын нотариуса, обрел для меня свою земную несовершенную плоть, что гибельно для окруженных сиянием политических светил и вождей. Так, Франсуа Мари Аруэ – Вольтер стал жертвой злоупотребления умственной силой, перед которой преклонялся. Он был недосягаем и велик для меня, Цвибышева, пока был мне мало знаком. Узник Бастилии 1726 года, подвергнутый затем элементарному политическому избиению (не политического характера, а кулаком в зубы) со стороны мракобеса шевалье де Рогана (все эти познания, звучавшие романтично, я воспринимал с радостью, размышляя о возможности использовать их в ближайшем будущем и ошеломить компанию. Так оно и случилось вскоре у Щусева. Там я умело и с упоением ругал Вольтера. Это не беспринципность. Радость познания особенно сильна, если она связана не столько с углублением представления о предмете, а скорее с коренным изменением взгляда на предмет. На этом, собственно, и основана всякая политическая агитация). Итак, писатель, философ, защитник жертв фанатизма, сочинитель трактата о веротерпимости, враг произвола, сторонник всеобщего равенства просвещенных народов, нового просвещенного порядка, из которого исключаются лишь евреи и те слои, которые физическим трудом создают условия для просвещения,– вот каким предстал передо мной сын нотариуса Франсуа Мари Аруэ, известный во всемирной хрестоматии под именем Вольтер…