Конечно, легче всего сказать, что, если бы я не встретил снова Мейсона, все обернулось бы иначе: потерявши друг друга из виду, мы не восстановили бы прежнюю духовную близость – можно заменить это декоративное выражение «приятельством» или каким-нибудь другим, тоже преувеличенным, словом – и он не позвал бы меня в Самбуко. Но наша жизнь раскрывает себя не в сослагательном наклонении; важно то, что мы встретились. Произошло это поздней весной, примерно за неделю до того, как я поступил в агентство и отплыл в Европу. Я тогда был очень беден, но работа в юридической консультации для ветеранов более или менее кормила меня и позволяла снимать карликовую фанерную квартирку на Западной тринадцатой улице. Это было сырое время года: над парными сумерками громоздились грозовые тучи и вдалеке ворчали грозы, но до нас так и не доходили; пожухлые лица плыли в переулках, распахнутые жаре окна извергали музыкальную кашу и голоса, галдящие о войне, «холодной войне», об угрозе войны. Вечерами я пытался читать вдохновляющие книги, но дух мой был мало приспособлен для ноши одиночества. Из моей комнаты, заполненной подвальным сумраком, открывался вид на вентиляционную шахту и соседнюю гостиницу, где без конца бродили старики, чесались и спускали воду в невидимых унитазах. Однако тогдашняя моя жизнь была мало благополучной не только из-за среды обитания. Бывают в юности периоды, о которых вспоминаешь без всякой теплой грусти – таким огорчительным представляется тебе потом твое поведение. И так не слишком опрятный, я совсем запаршивел, а пытаясь познакомиться с девушками в разных пивных Гринич-Виллиджа, держался мрачно и вредничал. В довершение всего снова возник Мейсон – в переполненном баре на Шеридан-сквер, после того как я прошатался весь вечер и был особенно одинок, растрепан и отягощен несвежими желаниями.
Мейсон немного прибавил в весе, но в остальном совсем не изменился. Он был в элегантном тонком свитере и джинсах – художник с головы до пят, причем художник с деньгами, – и, кажется, был очень всем доволен. Сквозь дым я увидел его улыбку и поднятый над головой высокий стакан с пивом. До сих пор помню, как мы случайно встретились глазами, помню свою неожиданную радость пополам с надеждой, что он меня не узнает, – оба чувства возникли почти одновременно и так перемешались, что я даже не успел решить: подняться мне и крикнуть «здорóво!» или тихонько улизнуть, – а он уже стоял надо мной, хлопал меня по спине – «Питси, рванем туда, где вечно пляшут…» – и с восторженными криками мял мне плечи.
– Совершенно сказочное совпадение, – начал он, немного успокоившись. – Как раз вчера за обедом я говорил с одним человеком – прекрасный художник, между прочим, – и как раз заговорили, кто с кем учился. Я сказал, что по Принстону мало кого могу вспомнить – меня попросили оттуда в первый же год. И знаешь, выгнали по самой прозаической причине. Питси, кукленок, будем смотреть правде в глаза: я человек блестящий, но в смысле образования – слепень на заднице прогресса.
Только законченного флегматика не расшевелил бы его напор, его широкая улыбка, искреннее чувство, звучавшее в его голосе, когда он хлопал меня по плечу. И я, наверно улыбаясь, сказал:
– Мейсон, да как тебя приняли-то?
– Ты хочешь сказать – после того как выгнали из «Святого Андрея»? Венди нажала на кнопки – через одного родственника устроила меня в роскошную исправительную школу в Род-Айленде. Муштра, гоняли с винтовками, но я держался стойко – не посрамить Венди-дорогую – и получал хорошие отметки. Но из этого, старик, как говорится, non sequitur,
[87]
потому что вышибли меня из университета не за баб, не за пьянку – словом, не за разврат. За отметки! За отметки! Можешь вообразить такую нелепость? А по тестам умственный показатель у меня был сто пятьдесят шесть! Я проводил выходные с одной ненасытной вдовой – до книг ли тут было? Бедная Венди. Папаша сыпал деньги библиотеке корзинами, и, когда Венди туда приехала, я думал, она разнесет университет в щепки.
– Слушай, Мейсон, ты льешь пиво на брюки. Кстати, как она?
– Прекрасно. После его смерти хотела бросить пить. Про него ты, наверно, слышал. То пьет, то бросает, бедняга, – но уж не помню, сколько месяцев назад я в последний раздавал ей лекарство. Хлоралгидрат с кашкой. И что странно. Ты знаешь, как она ненавидела «Веселые дубы». С тех пор как отец отправился, прошу прошения, в лучший мир, ее оттуда вытащить нельзя – то есть просто влюблена в это место. Сидит там, хлебает в одиночку виски и катается на громадной лошади. Мы с женой – я тебя с ней познакомлю – ездили туда в прошлую субботу. Такой громадной лошади ты в жизни не видел. И как махнет по берегу – со своим новым мальчиком. Бельгиец, ему семьдесят лет, и она заразилась от него новым увлечением – называется Дзэн. Я думаю, они там стреляют друг в друга излука. Ей-богу, Питси, – усмехнулся он, стирая пену с губ. – Не знаю, кто с кем там спит. По-моему, сливки снимает лошадь. – Он затрясся от беззвучного хохота.
– Ах, Господи, – вздохнул он, – до чего же я рад тебя видеть. Так и знал: если мы встретимся, то в каком-нибудь таком чистилище. Знаешь, Венди все время про тебя спрашивает, до сих пор. Чем-то ты ее купил. Я думаю, тем, что помалкивал. Она устала от папаши до осатанения. Он всю жизнь орал ей в ухо, воспитывал ее – неудивительно, что она стала пить. Бедная Венди, – сказал он с неожиданной тоской, – надо привезти ее сюда, чтобы вы повидались. С этой своей лошадью, с бельгийским привидением и бутылкой она загремит в сумасшедший дом.
– Ладно, – продолжал он, – это к делу не относится. – Он не был пьян (выпить Мейсон любил, но даже в юности не имел особого пристрастия к спиртному, и, помню, я всегда воспринимал это как немаловажную его добродетель), однако в голосе его бурлило веселье, и глаза живо мерцали. – Так вот, вчера вечером я сказал этому художнику, что из всех моих однокашников, а их десятки, я только к одному побегу через улицу. И назвал тебя, Питси, – и подумал: что ты, интересно, поделываешь? Фантастика! Просто ясновидение. Так что ты поделываешь? Расскажи. – Но не успел я раскрыть рот, как он уже тянул меня за рукав. – Любовь моей жизни, – говорил он. – Пойдем познакомлю.
Помню, как меня удивила новость, что Мейсон женат, и я разглядывал женщину – медлительную блондинку Кэрол, которая подарила мне подогретую улыбку, после чего продолжала демонстрировать красивую грудь, устало пожимая плечами. В кабинете с ней сидела рыжая, бледная, нездорового вида молодая чета в джинсах – по фамилии, кажется, Пенипакеры – и, как пара лис из клетки, уставилась на меня из сумрака дикими блестящими глазками. Больше никак они меня не приветствовали, а приникли к Мейсону с разговором – пересыпая его тявкающими и намекающими звучками – про субботу в Провинстауне, и про какого-то Гаса, и про какого-то Уолли, и наконец, когда они поднялись уходить, Мейсон отслюнил им десять долларов от толстенной пачки (я счел это оплошностью: даже в школьные годы у него хватало такта не хвастаться своими деньгами); при виде пачки они захлопали водянистыми, без ресниц глазками, в которых зажглась подпольная алчность, а потом выскользнули в ночь. Я, помню, удивился, что такие потертые и невдохновенные люди ходят в его приятелях, но, прежде чем начал выспрашивать, Мейсон ответил сам: