9
17 июля 2000 года, понедельник. Москва.
Сергей проснулся до того, как зазвонил будильник. Часы показывали без четверти семь – в Снежном, значит, почти одиннадцать. Если там до одиннадцати никто не начал трясущимися от злости руками набирать его номер – все не так уж плохо.
Сегодня, 17 июля, должна была состояться забастовка рабочих Снежнинской горной компании. Малышев потянулся и резко сел в постели.
Окна спальни его дома в Озерках, выходящие на восток, наполнились желто-зеленым светом, и на пол легли теплые золотые квадраты. В глубокой задумчивости Малышев разглядывал худые длиннопалые ступни собственных ног, силясь припомнить, что же такое славное и радостное снилось ему до того, как чувство долга заставило раскрыть глаза и вспомнить о работе.
Какие-то обрывки: нежно освещенная линия бледных высоких скул, висок, голубоватая тень в уголке глаза. Руки с детскими, коротко остриженными ноготками, аккуратно сложенные на коленях. Осторожное внимание в наклоне головы. Тоска и нежность, от которой даже сейчас, наяву, вдруг защипало глаза.
Малышев зарычал. Ну, держись, девушка-недотрога! Сегодня, уже сегодня будет тебе романтическое свидание, сладостные арии всемирно известного тенора, а потом… Он устал ждать. Он не помнил, когда в последний раз такое было – месяц выхаживать понравившуюся девицу, перебиваясь редкими и краткими вечерними звонками, вежливыми разговорами «за жизнь», словесным фехтованием. Все. Сегодня кончится это дурацкое наваждение, падут заклятия, и завтра уже станет он нормальным человеком – свободным и безмятежным, каким был всегда.
Он встал, наконец, с кровати и отправился в душ. Теплые струи успокоили и взбодрили. Настроение установилось такое, что в пору полк за собой в атаку вести.
Зеркало над раковиной, перед которым он обычно брился, как всегда слегка запотело, пришлось приоткрыть створку высокого узкого окна, чтоб вытянуло из ванной комнаты влагу. Вместе со свежим потоком утреннего ветерка влился в окно многоголосый хор птиц, водившихся в Озерках в изобилии: чтоб избавить почтенных жителей поселка от докучливых комаров, садовники прикармливали птиц, и вот уже лет пять чуть не на каждом дереве вились каждую весну гнезда, обживались дупла и прилаженные людьми скворечники.
Влажную пелену стянуло с зеркала. Малышев быстрыми, давно отработанными движениями, вымазал физиономию клочьями шевелящейся пены и провел станком первую дорожку посредине левой щеки. И вот тебе на – рука вдруг дрогнула, станок споткнулся на ровном месте и резанул кожу. Кровь немедленно поползла по глянцевой дорожке, окрасила пену.
Чертыхнувшись, он бросил станок и, оторвав клок туалетной бумаги, залепил ранку. Раскисшая бумага мгновенно пропиталась красным, но Малышев, стараясь не обращать внимания, быстро закончил бритье.
Он ненавидел кровь. В детстве худенький и анемичный Сережа Малышев вообще в обморок падал при виде пустячной ссадины. С тех пор кое-что изменилось, конечно. Дворовые драки кончались рассеченными губами и красной юшкой из носа. Служба в армии, в немыслимой казахской глуши, куда их забрали вместе с Денисовым после первого курса, состояла на треть из бесконечных, и нередко кровавых, потасовок местных скуластых парней, дуреющих со скуки, с заезжими москвичами – на память о ней остался слева на лбу маленький косой шрам. Увлечение горными лыжами тоже даром не прошло, падал не раз, видел, как падают другие – и всего год назад на особо коварном альпийском склоне пришлось оказывать первую помощь какому-то чеху с открытым переломом голени. Чех отрубился почти мгновенно – то ли от боли, то ли от страха, и Малышев, сам замирая от ужаса, стараясь не смотреть на то место, где среди рваного, красно-бурого, пузырящегося, несуразно торчал желтовато-белый осколок, дрожащими руками пытался отстегнуть заевшее крепление чужой лыжи, набрать на мобильнике несколько цифр, чтобы вызвать помощь… Только тогда, когда прибыли на место происшествия медики, захлопотали, вкалывая что-то мертвенно-бледному человеку прямо сквозь рукав эластичного костюма, его замутило, закружилась голова, но он все-таки встал, добрался кое-как до подъемника…
Свой страх он переборол. Но вид текущей крови, жизни, покидающей тело, внушал ему безотчетную первобытную ненависть, будил смутную агрессию, неизвестно, на что направленную. Вот и сейчас мгновенно выветрилось из головы радостное предвкушение вечера, мысли вернулись к событиям в Снежном, где неспокойно было, ох, как неспокойно!…
Девять дней назад к нему в кабинет привели заместителя председателя Объединенного профсоюзного комитета СГК Валерия Ручкина. Выманили его в Москву поводом пустячным и невинным, и ехать он согласился легко, но уже на подступах к кабинету Малышева что-то, должно быть, почувствовал – и вошел бледный, с неуверенной улыбкой.
Малышев не стал его томить, решив сразу расставить все точки над «i»:
– Садись, иуда.
И Ручкин замер на месте, и даже глаза закрыл – все понял.
Вошедший вместе с ним Шевелев выложил на стол диктофон, включил запись и кивнул Малышеву: можно!
– Идею забастовки ты Пупкову подал?
Ручкин не думал отпираться – чуть помедлив, кивнул.
– Вслух отвечайте! – ровным голосом посоветовал Шевелев, помня о ведущейся записи, и Ручкин послушно повторил:
– Да.
– А тебе кто ее подбросил?
Зам председателя профсоюзного комитета метнул на Малышева быстрый взгляд – может, не знает? Но малышенвские глаза, ставшие из синих льдисто-серыми, смотрели с таким презрением, что сомнения рассеялись.
– Человек один, – тихо ответил Ручкин, и, не дожидаясь понуканий, добавил, – Из «Альтаира».
– Имя этого человека? – снова встрял Шевелев.
Если Малышева распирала ненависть, то директор по безопасности оставался совершенно спокойным. Голос его звучал ровно, почти дружелюбно. Ручкин посмотрел на него с надеждой:
– Притыкин. Вадим Данилович.
Шевелев глубокомысленно кивнул. Это было именно то имя, которого они ждали – имя человека, связанного и с недвижимостью на Рублевке, и со скупкой векселей.
– Он объяснил тебе свои цели? – снова взял на себя инициативу Малышев.
– Не… не совсем. Он… – и Ручкин умолк.
– Вы, Валерий Иванович, сядьте, – так же спокойно посоветовал Шевелев, и Ручкин повиновался, – И постарайтесь собраться. Вы сделали глупость, очень опасную для компании глупость, и теперь мы вместе должны решить, как выйти из положения.
Малышев вдруг с изумлением понял, что происходящее в его кабинете – не что иное, как допрос, причем допрос, ведущийся по самым что ни на есть классическим канонам: добрый полицейский (Шевелев), злой полицейский (Малышев) и до смерти напуганный подозреваемый. Вот теперь он, Малышев, исполняя взятую на себя роль, давит на сжавшегося от ужаса Ручкина, а добрый Шевелев изображает из себя мудрого комсомольского вожака, готового прийти на помощь оступившемуся товарищу. Да, Жора Шевелев свое дело знает.