Как-то утром я сидела у себя в кабинете со своей машинисткой. В городе сегодня был базарный день, и Ирма отправилась туда рано утром. Еще издали узнав треньканье мопеда, на котором разъезжал наш почтальон, я попросила молоденькую машинистку пойти взять у него корреспонденцию. Она принесла мне пачку писем, и я тщательно просмотрела их, надеясь найти хотя бы открытку от Поля Гру. Письма от него приходили из самых отдаленных широт, оттуда, где стоит лето, пока мы мерзнем здесь зимой; я долго рассматривала марки на конвертах, не сразу разбиралась, какая откуда, и представляла себе детские годы Поля, когда именно из-за таких вот разноцветных картинок судьба властно позвала его за собой.
На сей раз от него ни строчки. Я разобрала корреспонденцию, отложила в сторону письма, напечатанные на машинке, так как обычно это были письма деловые и ответы на них я диктовала машинистке, как вдруг в глаза мне бросился крупный почерк, и я сразу его узнала. Я отодвинула письмо, прижала его своим любимым пресс-папье – красивым эолийским камнем, который как-то притащил мне с равнины Рено. И стала диктовать деловые письма.
Конверт притягивал к себе мои взгляды, завораживал. Когда машинистка спустилась в нижний зал, где стояла машинка, я подняла камень и схватила письмо. Сколько же долгих лет я не видела этого почерка! И к какому ничтожному количеству сводились письма, полученные мною за всю мою жизнь от этой корреспондентки! Отношения наши были отнюдь не эпистолярными, они не выражались на бумаге обыкновенными буквами. И однако ни один почерк не говорил мне столько. Почерк наших родителей, особенно какой-нибудь один, отцовский или материнский, который мы якобы выбираем себе, тогда как в действительности он сам нами завладевает, навеки врезает свой узор в нашу детскую душу. Со временем мы начинаем путать все почерки, приходит такой день, когда, найдя старое письмо, мы первым делом смотрим на подпись, чтобы узнать некогда любимое существо, мы в недоумении взираем на инициалы, уже ставшие для нас загадкой, но почерк родителей навечно выгравирован на сетчатке нашей памяти, до того прочно выгравирован, что много позже он сам воскресает под нашим пером: к нашему величайшему удивлению, мы начинаем подражать ему.
У нашей матери никогда не было того, что еще в моем детстве звалось "красивым почерком", но у нее было нечто большее. Добродушно-слащавые манеры, голос, взгляды искусно маскировали ее подлинную сущность, но она полностью раскрывалась в этом почерке. Жажда власти, самообладание, жестокость, хитрость, алчность, даже страсть читались в нем. И странное дело, эта женщина, никогда не умевшая одеваться, носившая шляпки, которые не надела бы ее кухарка, нацеплявшая на себя драгоценности, красивые сами по себе, но уродливые на ней, этими буквами выдавала всю черноту своей души, писала некрасиво, зато в нажиме ее пера чувствовался размах. Изящества никакого, зато размах почти дерзновенный... Помню, когда мне было лет тринадцать-четырнадцать, я буквально была помешана на графологии и как-то показала своей учительнице французского языка, утверждавшей, что она разбирается в этом деле, несколько строчек, написанных рукой матери. Догадалась ли она, что я хочу узнать ее мнение об особе, мне близкой? Учительница молча вернула мне листок и посмотрела на меня так, как смотрит хиромантка, отталкивая от себя ладонь, в линиях которой прочла что-то страшное.
– Писал человек незаурядный,– сказала мне учительница.– Но у нас мало времени.
– Скажите мне только одно,– я замялась,– любит ли меня этот человек?
– Такие вещи определить по почерку нельзя...
– Почему?
– А это тебе адресовано?..
– Да, мадемуазель.
Моя учительница, поддавшись соблазну, взяла отложенный было листок и, помнится, повернула его вверх ногами, потом подержала боком, еще раз посмотрела и вернула мне.
– Это останется между нами?
– Конечно, мадемуазель. Обещаю вам.
– Все, что я могу тебе сказать, раз уж ты так настаиваешь: человек, написавший эти строки, хотя я и не вдумывалась в их содержание, лжет тебе...
Наконец я распечатала конверт, хотя с умыслом его отложила, неприятно задетая тем, что этот почерк настиг меня даже в Фон-Верте.
На листке почтовой бумаги был отпечатан на самом верху адрес бальнеологического курорта, расположенного в горах, и название отеля.
"Дорогая Агнесса,
Я узнала о твоем решении содействовать в меру твоих возможностей делу нашего Патрика, и мне только что сообщили, что ты с этой целью уже была у следователя. Раньше меня об этом в известность не поставили. Я теперь просто больная женщина, от которой отказались врачи, лечат наугад разными средствами и которой Париж уже ничем помочь не может.
Вряд ли стоит говорить, какое глубокое удовлетворение доставил мне твой шаг. Я вижу в нем не только шанс, возможно шанс решающий, облегчить судьбу несчастного мальчика, но также знак того, что наши былые недоразумения миновали. Если, как нас обнадеживают, мой дорогой Патрик выпутается из этого дела без особого ущерба, ты, понятно, можешь рассчитывать на мою благодарность. А такие слова я на ветер не бросаю. Как написал мне твой брат Симон из лагеря для военнопленных в Кольдице, откуда ему, увы! не суждено было вернуться: "Время и разлука – великие учителя". Не правда ли, прекрасно сказано!
Анриетта и Жанна-Поль говорили мне, что ты по-прежнему цветешь, прекрасно устроилась и преуспеваешь в своем деле. Я этому порадовалась. Знаю также, что тебе приходится много разъезжать. Если ты случайно по делам попадешь в те края, где я сейчас нахожусь и где меня будут держать до нового распоряжения врачей, я буду очень рада повидаться с тобой. Но не знаю, входит ли это посещение в твои планы.
С искренними пожеланиями
твоя мать
Морпен-Буссардель.
P. S. Меня также очень порадовали хорошие известия о моем внуке Рено".
Вертя в пальцах письмо, которое с головой выдавало мне мою мать вплоть до того, что читалось между строк, вплоть до устаревшего обычая жен крупных буржуа подписывать письма двумя фамилиями, даже без инициалов, я улыбалась в душе, а может, улыбка тронула и мои губы! «Нет, ты меня больше не проведешь». Прошли те времена, когда Агнессу можно было взять голыми руками. Я поймала себя на том, что подчеркиваю красным карандашом отдельные слова и фразы письма – те, которые мне могут впоследствии пригодиться, потом спрятала его в особую папку, где хранились другие семейные документы. Вечером я сама отстукаю на машинке копию и пошлю ее своему адвокату, коль скоро моя не бог весть какая услуга возымела, и столь быстро возымела, такие последствия. Я ответила на демарш своей семьи, мать ответила на мой ответ, первое звено уже было выковано отчасти моими собственными руками.
А тем временем вращающаяся книжная полка, до которой я могла дотянуться, не подымаясь с кресла, уже поползла вбок. Моя рука привычным жестом нащупала папку с дорожными картами, чтобы подсчитать расстояние, отделяющее меня от матери. Не более четырехсот километров. Значит, можно обернуться за один день; я покрывала и бульшие расстояния. Я уже представила себе, как я возвращаюсь в Фон-Верт ночью, подымаюсь наверх, чтобы поцеловать того, ради которого и затевалась вся эта авантюра, ради моего сына, спокойно сидевшего дома.