Когда количество зарисовок, сделанных Стасей к будущей картине, достигало своей критической массы, замысел Стефана созревал окончательно.
И прежде чем взяться — одной за кисть, другому за карандаш, — брат и сестра проводили вечер-другой наедине. Сначала они вели необязательный разговор, осторожно нащупывая интонацию того, что их волновало. Поговорив об этом, они расходились по своим клетушкам на втором этаже; если было тепло, Стефан работал на веранде.
Тень дикого винограда, обвившего веранду, падала на исписанные им страницы. Тень Зары падала на ровно ложившиеся строки. Стефан считал, что ей он на этот раз обязан вдохновением. Иногда к нему в своем запачканном красками сарафане входила Стася; он зачитывал ей куски, в которых сомневался.
Слог Стефана мужал, слово его становилось прозрачнее, поэтичнее, но он еще не знал, сумеет ли поднять свой собственный замысел.
Слишком мало было у него информации о каких-то необходимых ему научных проблемах, все это приходилось «покрывать» поэзией, характерами, психологией.
Тень Зары лежала на каждой исписанной им странице, но отрывки он почему-то читал вслух не ей, а сестре.
Как-то Стефан, читая Стасе одну свою длинную фразу, вьющуюся как дикий виноград, вдруг буквально онемел, когда эта мысль пришла ему в голову — почему не Зара, а Стася?
— Ты что? — спросила Стася.
Стефан изумленно покрутил головой:
— Ничего. Я просто представил на секунду, что ты — Зара. И онемел. Я бы не стал Заре читать свои вещи.
Стася задумчиво посмотрела на него.
Стефан с тем же детским изумлением в голосе продолжал:
— Но ведь и ты тоже не стала бы рассказывать Чону о том, что предполагаешь написать…
— Почему? — пожав плечами, спросила Стася, как бы не соглашаясь с братом.
— Не знаю. Не стала бы.
— Я Павла люблю больше, чем тебя, — произнесла Стася.
— Я Зару тоже обожаю, — высокомерно отозвался Стефан, — но, оказывается, в деле творчества это мало что значит. Близость — это то, что между тобою и мной, хотим мы этого или нет. Мы близки, как близнецы.
— Что ты знаешь про близнецов, — нахмурилась Стася, поднялась и ушла к себе, а Стефан долго и безуспешно в этот день сидел над эпизодом уничтожения будущего человечества горсткой ученых-экстремистов, не столько потому, что не мог сочинить химический состав оружия уничтожения, сколько пораженный этим разговором с сестрой.
В сентябре Стефан благополучно решил эту задачу, обойдя вопрос формул описанием нравственного разложения общества, от которого ученые, по сути идеалисты, решили освободить землю. Он просто констатировал факт, что в результате какого-то испытания учеными этого оружия женщины планеты перестали зачинать и рожать детей. Последний из рожденных на Земле, плод случайной связи женатого летчика и старшеклассницы, стал героем этого романа.
В октябре, когда вернулась из Прибалтики Зара, Стефан почувствовал себя совершенно счастливым. Вдохновение не оставляло его, и любимая женщина была рядом. Это ощущение счастья он сумел передать человечеству, которое вдруг познало неслыханную свободу и вместе с тем сладость обреченности. Жить стало просторно, старики умирали, дети не рождались, но людей еще хватало для того, чтобы они могли продолжать подчиняться своим привычкам и прихотям. Пресса каждый день освещала события из жизни «посчела» — последнего человека Ивана…
Сладость свободы! Сладость гибели! Как будто Стефан уже изведал и то и другое! Не знал он, какие события накликал своим словом. Он легко думал о смерти, держа в пальцах тонкую руку Зары, думая о том, что эта тонкая кость переживет глаза, кожу, любовь, душу.
…Быстрее, чем листья опадали с деревьев в эту осень, отлетали в вечность с земли человеческие жизни — пара исписанных Стефаном страниц уносила целые поколения… Жизнь начинала притормаживать, замирать, застывать… Перестало работать то-то и то-то, остановились заводы и фабрики, испортилась канализация, погас в домах свет. Жизнь ветшала, дичала, Ивану уже было тридцать пять… На планете осталось не много людей, никто не знал сколько, не было никаких средств сообщения…
Стефан разыскал в библиотеке отца и перечитал различные послевоенные и послереволюционные хроники, написанные авторами разных времен и стран, истории, связанные с чумой, землетрясением, чтобы вникнуть в ощущение «мерзости запустения», на фоне которой он тщательно рисовал жизнь Ивана с ее бытовыми подробностями, поездками на велосипеде по обезлюдевшей Москве в поисках нужных для себя вещей, вроде керосинки, чтобы оставшуюся жизнь прожить запершись в доме. Ему уже и не хотелось выходить из дома.
В свою последнюю осень, которая выдалась исключительно холодной, Иван вырубил в саду все деревья, пустив их на топку, а потом принялся за библиотеку.
Библиотеку Стефан сжигал, конечно, как диктовал ему его собственный вкус.
Стефану исполнился двадцать один год, но пока он писал этот роман, он повзрослел и почувствовал, что книги утратили над ним свою обаятельную власть.
По утрам, когда иней ложился на листья дикого винограда, Стефан принимался сжигать Иванову библиотеку.
Сперва Иван жег в своей печке сочинения, питавшие его отрочество: Лондона, Бальзака, Роллана, Дюма, Гюго, обоих Маннов. Из трубы вылетали, обнявшись, как духи, Паоло и Франческа, Марион де Лорм, Виолетта Валери, Луиза Лавальер, Агнесса Сорель, Корали, Эсмеральда, Дерюшетта, все эти чудные женщины, которых он любил в те мечтательные времена, когда внимание человечества еще было устремлено к нему, «посчелу».
Затем он послал в печь книги, читанные им при свете, последнем электрическом свете: Шекспира, Данте, Диккенса, Достоевского, Шестова, Толстого. «Все смешалось в доме Облонских» — Наташа Ростова и Оливер Твист, Ганечка Иволгин и Офелия, Эстелла и маленький Пип…
Как славно грелся Иван, предав огню колесницу Арджуны и все священное поле гуру, дерево Бо, Майтрейю и Катаинь, в отблесках огня, питаемого Аввакумом, Монтенем и Аристофаном, он перечитывал Гомера. Но при свете последних сжигаемых им кораблей глаза его вдруг ухватили строки книги, оставленной им напоследок: «Я вам сказываю, братия: время уже коротко, так что имеющие жен должны быть, как не имеющие; и плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся; и покупающие, как не приобретающие; и пользующиеся миром сим, как не пользующиеся; ибо проходит образ мира сего».
И тут Иван понял, что это было: это действительно была не действительность, это реально была не реальность, эта жизнь не была такою по существу, этот мир был только образом!
В эти дни Иван (на самом деле — Стефан) решил: либо он мертв, а мир жив, либо никакого мира на самом деле не было, а был Иван, который долго не мог родиться сам в себе, то есть сделаться живым…
Наступила зима, отлетел первый пух декабря, валькириями провыли вьюги января, а в начале тихого, притаившегося в ожидании какой-то неведомой добычи февраля Стефан вместе с Иваном отложили все свои дела и оба углубились в спасенную ими из огня книгу, которую им помешали дочитать страшные события ледяного начала марта.