И вот уже Димон, движением, скопированным у голливудских копов, наклоняет злосчастную чебуречью головушку в дверь автомобиля, и мы уже готовы навсегда расстаться с нашим загадочным скитальцем, и Сапрыкина напоследок орет: «Небось деньги дать, сволочи, так отпустили б! Пидарасы!», но тут наконец-то вмешивается тетя Шура:
– Леш! Миленький! Погоди! Я сейчас… только погоди, не уезжай… я сейчас…
С удивительной быстротой прохромала она в свою избушку и тут же вернулась, неся в протянутой к ментам руке невероятную красную пятитысячную бумажку.
– Вот, сынок, возьми, пожалуйста. Только нашего-то парня отпусти, а? Он же ничего худого-то не сделал! Отпусти, а?
Все кроме Лады застыли в изумлении.
Даже Пилипенко не сразу нашелся:
– Ну ты даешь, бабка!.. Ишь… Все им пенсии не хватает… Ну ладно… Эй ты, чмо болотное, давай отсюда. Сделай так, чтоб я тебя долго искал!
Это пожелание Чебурек понял без перевода и охотно исполнил, даже не поблагодарив в этот момент Егоровну.
А Лехе стало как-то не то чтобы противно, не то чтоб совестно (как говорил Жора в подобных случаях: «Где была совесть, там х… вырос!»), но как-то нехорошо, неприятно. И Димона лишать заслуженной добычи не хотелось, да и невозможно было, но и перед односельчанами все-таки было неудобно.
– Ты, баб Шура, чо-то много дала, – капитан полез в толстый лопатник, вытащил несколько бумажек и с кривой улыбочкой сунул их соседке. – На вот сдачу тебе. А то скажешь…
Машина тронулась, но была тут же остановлена заполошным криком Александры Егоровны:
– Стой! Леша! Стой!
– Ну чего тебе еще?
– Да ты обсчитался, Леш! Тут все пять тысяч и есть!
– Дура ты все-таки, баба Шура!.. Ну поехали, чо уставился? Поехали, говорю!
Вот так Александра Егоровна выкупила из неволи праведного иноверца, а капитан Харчевников сделал наконец доброе дело, которое, надеюсь, зачтется ему при подведении окончательных итогов.
Ведь если разобраться, настоящих, отъявленных сволочей среди нас гораздо меньше, чем принято считать.
24. МАРТ
Мещане! Они и не знали,
Что, может, такой и бывает истинная любовь!
Эдуард Аркадьевич Асадов
Ранняя весна – сколько щемящей, поэтической грусти и прелести слилось в этом словосочетании, и какая же это на самом деле гадость!
И длится она, в отличие от зрелой, благоуханной и благословенной, весны невероятно долго, томительно, выматывая душу ожиданием и не сбывающимися надеждами, что вот, кажется, и проглянет свет и синева из этих темных и тяжелых, как мокрая вата, туч. Глаза б мои не глядели на медленно гниющий, все более и более грязный целлюлитный снег, на голые и склизкие черные деревья, на шугу (если я правильно употребляю это слово) под промокшими окоченевшими ногами, и особенно на вылезающие на серый свет безобразные остатки нашей прошлогодней жизнедеятельности.
В общем, никакая не пора любви, а сущее наказание, авитаминоз да мигрень, цинга да озена (это зловонный насморк, которым меня запугивала сестра, если я не дам ей меня лечить), пародонтоз да гангрена с водянкой.
Я решил было вообще пропустить это неприятное время года, но тут вспомнил о Барсике, которому уделено незаслуженно мало внимания. Крылатое выражение «мартовский кот» пришло мне на ум, и, по естественной ассоциации идей, я решил посредством Барсика предать, наконец, публичному поруганию и уничижению многовековые усилия деятелей искусства по эстетизации и даже сакрализации самой что ни на есть оголтелой кобелино-кошачьей похоти. В некотором смысле это должно было стать и актом запоздалого покаяния, поскольку и в моей любовной лирике можно при желании найти образцы подобного скудоумия и легкомыслия.
Сквозь магический кристалл мартовская глава представилась мне драматической сценой, вернее диалогом между Ладой и Барсиком, писаной, естественно, белым пятистопным ямбом с вкраплением шекспировских рифмованных двустиший. Лада, удивленная постоянными отлучками блудливого кота, спрашивает его о причинах такого странного поведения и сетует на то, что он, наверное, огорчает хозяйку, и неужели ему не стыдно, и неужели он их совсем не любит. Барсик презрительно фыркает и ответствует:
Любовь?! Да что ты знаешь о любви,
Убогое (или бескрылое?) домашнее созданье?!
И далее следует вдохновенный (по-настоящему вдохновенный и поэтичный) монолог Барсика во славу беззаконной и свободной любви. Как вы догадываетесь, состоять он должен был из цитат и квази-цитат из всей доступной автору мировой поэзии – от Сапфо и Катулла до Цветаевой и Бродского.
Среди зароившихся в моем мозгу строк с неизбежностью зазвучало и блоковское «Приди, бери меня, торжественная страсть!». Полезши во второй том, чтобы проверить свою память и впервые с пятнадцати или шестнадцати мальчишеских лет прочитав стихотворение «В дюнах», я просто-таки взвыл от восторга! Какие к чертям центоны, какие стилизации! Зачем же пересказывать своими неловкими словами то, что уже так замечательно пропето?! Не надо! Помещаем весь этот поразительный текст с единственной просьбой к читателю – наслаждаясь им, представляйте себе, пожалуйста, не только сомовский портрет «бога в лупанарии» (хотя и это уже достаточно комично), но и четвероногого героя-любовника нашей хроники —
Я не люблю пустого словаря
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».
Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду – и запою».
Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал. И в ней – всё те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен – нищей красотою
Зыбучих дюн и северных морей.
(Пропустим все-таки не очень относящееся к делу, хотя и очень красивое описание финского пейзажа.)
Так думал я. И вот она пришла
И встала на откосе. Были рыжи
Ее глаза от солнца и песка.
И волосы, смолистые как сосны,
В отливах синих падали на плечи.
Пришла. Скрестила свой звериный взгляд
С моим звериным взглядом. Засмеялась
Высоким смехом. Бросила в меня
Пучок травы и золотую горсть
Песку. Потом – вскочила
И, прыгая, помчалась под откос…
Я гнал ее далёко. Исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки