Вольфганга действительно сморило от тепла, пряники в кармане очень утешали. Он вот уже неделю каждое утро ходил репетировать с отцом. На репетиции вокруг него были незнакомые взрослые. Они приняли его очень ласково. И не потому, что он был сыном вице-капельмейстера, а потому, что маленький мальчик, сидящий на стуле с двумя толстыми книгами и играющий свои первые пьесы, уже вызывал восхищение и еще не вызывал зависть. Настолько невероятно виртуозно бегали его пальцы, такими опьяняющими были его мелодии, что казалось – это просто удивительно удачное сочетание нот, каким-то абсолютно случайным образом имеющее отношение к этому мальчику. И завидовать казалось не нужным – повторить или написать лучше ему не удастся.
Вольфганг слезал со стула перед клавесином, непременно роняя оба пухлых тома, прятался в угол зала и наблюдал, как отец репетирует с остальными музыкантами. Отец иногда сердился, стучал по пюпитру, воздевал руки к небу и некстати вспоминал философов. Мальчик начинал переживать, ему очень не хотелось, чтобы отец и эти взрослые обижались друг на друга, и очень хотелось помочь первой скрипке, которая вечно спешила, или отстававшему на полтакта альту.
Он любил Гармонию.
Такое чудесное состояние души, когда окружающая тебя жизнь, самые простые ее предметы – кучерявые кочаны капусты у зеленщика на прилавке, ослик на привязи у фонтана, гомон уличных мальчишек – складываются в звуки, а потом в мелодии! Даже улицы его родного города звучали по-разному. Рядом с домом звучал альт. Улица, где жил Кирш, – там были виолончели, и мелодии были такие надежные и уверенные. Резиденция архиепископа – клавесин с его куртуазностью щипкового инструмента.
И только одно место не звучало. Вот как раз выйдя из дома Кирша, они с сестрой и отцом подошли к нему – монастырская каменная стена внезапно обрывалась, ее сменяла редкая чугунная ограда, за которой в тени соборной колокольни находилось старое кладбище. Вольфганг отбросил руку сестры, ускорил шаг и вцепился в плащ отца. Он очень не любил этот отрезок пути, но миновать его было невозможно – от дома Кирша до резиденции архиепископа, куда они спешили, это был самый короткий путь. Оказавшись под защитой отца, Вольфганг скосил взгляд – ему очень хотелось рассмотреть это страшное место. Там были цветы и еловые ветки в каменных низких вазах, аккуратные маленькие стелы из красивого камня, а припорошенные утренним снегом красно-зеленые листья дикого винограда смотрелись по-рождественски нарядно. Да нет, нет здесь ничего ужасного! Мальчик осторожно выпутался из отцовского плаща, и в это время его взгляд упал на человека – человека в черной короткой накидке и в черной шляпе. Из-за полей не было видно глаз и вообще лица. Он был не один, рядом с ним две или три точно так же одетые фигуры что-то делали около ограды. Вот что здесь было ужасным – эти молчаливые черные силуэты, двигающиеся в непонятном танце при полном отсутствии музыки. Забыв обо всем на свете, Вольфганг с громким ревом бросился прочь. Запутавшись, он сдернул с отца плащ, почти сбил с ног Наннерль, уткнулся на бегу в чью-то коричневую рясу, помчался дальше, провожаемый охами утренних горожан и визгливым лаем мелких собак… Отец его догнал у подъема на Фестунберг. Мальчик рыдал, его маленький паричок сбился набок. И тогда, впервые за все время своей службы у архиепископа, Леопольд Моцарт отменил репетицию. Они все втроем поднялись к крепости Хоэнзальцбург, отец разломал большой хлеб, купленный внизу у торговки, и раздал детям.
Они сидели на горе, жевали хлеб и молчали. Даже болтушка Наннерль перестала подшучивать над братом. Вольфганг встал, подошел к краю площадки. Внизу лежал город. Солнце уже уничтожило все следы снега и даже высушило дороги. Осенняя трава стала вдруг ярко-зеленой, отчего еще сильней покраснели на стенах плющ и виноград. Зеленые купола монастырей и соборов выделялись на фоне желтой листвы платанов. Высокое голубое небо и темные горы окрест. Было очень красиво. Но главное – здесь наверху, на Хоэнзальцбурге, была абсолютно музыкальная тишина – только шуршал по камням Зальцах своей известково-бирюзовой водой, и где-то далеко гулко звенел альпийский коровий колокольчик.
И впервые все мелодии, бродившие до этого по отдельности по улицам Зальцбурга, слились в одну многоголосую музыку, где скрипки рассказывали о рано уходящем детстве, виолончели наставляли и ободряли, клавесин манил чем-то загадочно красивым. И в этом многоголосии Вольфганг услышал музыку органа – тихую и неясную, но абсолютно неизбежную, как и тот человек в черном у монастырской стены…»
Аля эту книжку взяла в школьной библиотеке еще в пятом классе. Но, прочитав, не вернула – принесла другую взамен якобы утерянной. Впоследствии читать она ее могла с любого места, в любое время суток, в любом настроении – ей нравилось в ней все – старинные города, куртуазные манеры, реальные исторические персонажи, но больше всего нравился главный герой – гениальный музыкант, его страсть к музыке и полная удивительных совпадений жизнь и смерть. Мать, обнаружив подмену книги, долго пеняла ей: «Во-первых, это нечестно, а во-вторых, что можно читать столько раз! Добро была бы русская классическая литература! Объясни, что тебе в ней так нравится?» Аля отмалчивалась – вряд ли мама, человек суровый и нечувствительный, поймет ее. И уж точно Аля не решится объяснить, что на месте Амадея она представляла себя. Ну и что из того, что в книге главный герой, а не героиня? И совершенно не важно, что он сочиняет музыку и играет на клавесине, а Аля, сколько себя помнила, пела. Эти несоответствия казались пустяками, не заслуживающими внимания. Главное, что свою жизнь двенадцатилетняя Аля не представляла без музыки. В точности как герой книги. Музыка не только скрашивала домашнюю строгость, она давала волю воображению, надеждам и помогала преодолеть инерцию серых будней. Музыка потихоньку становилась ее миром, куда никто чужой попасть пока не мог. «Мама все сама поймет!» – думала Аля и пока с матерью не спорила, не перечила ей, не старалась отстоять свою точку зрения. Уже в пятом классе она жалела мать. Жалела, поскольку знала, что жизнь ее не сложилась и отчасти в этом ее, Алина, вина.
Елена Семеновна замужем никогда не была и, казалось, не была никогда влюблена. Природа, наделив ее внешностью – пройдешь, не заметишь, одарила исключительной волей. Для Елены Семеновны не существовало слов «не могу» или «не получается». Ребенка она родила точно так же – если наступила беременность, значит, надо рожать. Коллеги, в основном дамы, перемыли все кости и потрепали изрядно нервы.
– Поздненько вы решились, но правильно сделали, – сказала акушерка Елене Семеновне. Та не стала объяснять, что ради этого ребенка она оставила любимую профессию, поменяла всю свою жизнь и навсегда в душе закрыла некоторые «двери».
Дочка родилась здоровой. Елена Семеновна сначала сама себе не верила, а потом вся радость материнства потонула в череде вынужденных и самой придуманных подвигов. Все самое лучшее, все по правилам – времени и сил на беззаботный родительский восторг не оставалось. Отcтуплений от принципов она тоже себе не позволяла – сообщить о родившейся дочке отцу даже не приходило в голову, хотя возможность однажды представилась. И может быть, именно этот шаг заставил бы ее смягчиться – в жизни должен же быть еще кто-то, пусть не самый хороший, но имеющий к тебе отношение. Елена Семеновна предпочла нести крест одиночества, о чем неустанно напоминала подрастающей дочери.